Уникум Потеряева
Шрифт:
— Вы меня извините, Антон Борисыч, — поникла Лизоля. — Бездарная я ученица. Слушать вас век готова, а начну вспоминать — одни глупости…
— Что же делать? Весь год я мечтал, что проведу лето в блаженном одиночестве, поднимаясь все выше и выше к вершинам Совершенного Знания. Вдруг — вы, и мигом все опошлилось, ночами мне снится разная чепуха, а изучение основополагающей доктрины пратитьясамутпада застыло на мертвой точке. Вам надо покинуть это место.
— Хорошо, я уйду, — вдруг легко согласилась она. — С одним только условием: мы с вами погуляем напоследок там, наверху, — а на прощанье вы меня поцелуете. Не по-братски, а как женщину.
— Нет! — взвизгнул Антон Борисыч. — Ни за что!!..
— Тогда я сама, — Конычева встала на четвереньки, и, подползши
— Давно бы так, — прошептала она, облизывая губы.
ЖАЖДУ ЗНОЙНЫХ НАСЛАЖДЕНИЙ В ТЬМЕ ПОТУШЕННЫХ СВЕЧЕЙ
— Так когда же, когда, душа моя? — скорее по привычке спросил Валичка, когда они, нагулявшись по полям, шли домой.
Она молчала. Вдруг мимо промчался вихрь: это батрак Клыч спешил в общежитие-халупу, унося в охапке бесценное сокровище — отчаянно отбивающуюся Любку Сунь. Лицо его светилось.
— Сегодня, — потупясь, сказала Набуркина. — Сегодня ночью.
Постников растерялся; просто, скажем, оказался не готов к такой постановке вопроса: как можно, столь неожиданно! Ночь на носу, и надо оказаться готовым, иначе стыд и позор неописуемые. Он вспомнил с тоскою время, когда сидел спокойно вечерами между своих аквариумов, или вел за чекушкою важные разговоры с суровым стариком Фуренко: как хороша, размеренна была жизнь, и не требовала физических напрягов, волнений, сопутствующих влюбленности, наясных поисков чего? — утраченного времени, главного предмета поисков этого жалкого века, это же ясно… Ведь мозолится в альбоме фотография, где он нелеп, в чужой стране, одутловатый, напуганный, с кривляющимися ребятишками, безобразной старухою и ослом на заднем плане! О, расборы гетеморфы и копеины гутаты!.. Неужели жизнь не удалась?
Он угрюмо умолк; близился закат.
Подходя к избе, Валичка пугливо огляделся: заклятых его врагов, петуха Фофана и кота Бармалея, не было видно окрест: один уже спал, верно, — другой умотал куда-нибудь по своим холостым делам. Одно это давало душе покой, умиротворение: он глубоко задышал и подхватил спутницу под руку. Она повернула лицо: блеснули острые, ухоженные зубы.
— Пойдем в огород! Посидим там на скамейке.
Скамейка стояла под корявой иргою, позади крапивы. Мелита пробиралась к ней, ойкая и осторожно ступая.
— Душа моя, — он прижал ее руку к своей груди. — Душа моя…
— Ну вот и душа, — слабо откликнулась она. — Что ты обо мне знаешь! Ничего не знаешь.
— Эти дела мне совсем не обязательны.
— Ой ли?..
«Ой ли»! Что еще за «Ой ли»? Постников разозлился. Что ему надо о ней знать? Родословную? Личность отца ее была ему более или менее известна из Кузьмовниных рассказов — тот слыл личностью одиозной, из так называемых неистовых правдолюбцев, костьми которых столь богата русская земля: лез в любую дырку, цеплялся к любой несправедливости, — и обличал, обличал, обличал… За это он, разумеется, всю жизнь был гоним и угнетаем, беден: кому же нравится, когда его лают публично? И умер сей Набуркин от того, что в конце концов сводит в могилу всех субъектов подобного типа: от водки и плохого здоровья. Хотя здоровье… тут есть некий нюанс, его нельзя обойти: он трижды отбывал наказание по уголовному закону — а это, как известно, не способствует укреплению функций организма. Его там били и зеки, которым он что-то пытался доказать, и надзиратели — все за те же попытки разобраться по совести и по закону. И под суд-то он попадал каждый раз за то, что где-то не так что-нибудь кому-нибудь ляпнул, и раздраженное начальство нажало на рычаги; пытался всунуться не в свои дела; в последний раз вообще — за то, что встрял в драку на правой, казалось бы, стороне, — а в результате посажен был за хулиганство вместе с прочими участниками. Вышел совсем уже больным и помер через месяц: официально считалось, что от водки, которой он в последний свой вечер выглотал действительно изрядно. Репутация в Потеряевке была у него плохая, его никто не любил; тень той репутации легла и на семью, — не любили, таким образом, и жену его, и дочку Мелашку, — это противное имя дал ей отец, никого не слушая, мысля лишь своими мозговыми загогулинами: хотел, верно, и здесь пойти наперекор всем мздолюбцам,
— Пойдем домой, уже свежо, душа моя!
— Нет, посидим, Валюша…
Они не пытались о чем-нибудь говорить; о чем говорить, все сказано: сегодня ночью! Но почему ей не хотелось идти, чем жаждала она надышаться на огороде: ведь уже не май, когда стоит пряный запах от почек и цветов, заставляя трепетать ноздри и жалеть об утраченных временах и возможностях!..
ЛЕНТЮРЛЮ
Настали черные дни.
И все эти дни Федор Иваныч Урябьев только и делал, что бегал по инстанциям: милиция, суд, прокуратура, администрация… Даже скатался в область, хотел воспользоваться связями, активизировать розыск: встретили приветливо, поговорили — но никакого ускорения, разумеется, не обещали.
Сегодня по плану был в районную газету «Маловицынская новь». Он уже созванивался с редактором, тот был в курсе трагедии, и — «Ну заходи, конечно, Иваныч, покумекаем на пару!»
В кабинете, кроме хозяина, Пичкалева, он застал и священника отца Нафанаила. Оба были изрядно навеселе.
После приветствий и рукопожатий редактор заявил так:
— Я тебя, Федор Иваныч, понимаю. И как отец, и как гражданин, и вообще… Ты правду ищешь. Доискаться ее хочешь, верно? Так вот: ты ее не найдешь.
— ??!!..
— Где ты собрался ее искать? У прокурора Топтунова? Бесполезно.
— Почему, интересно?
— Потому что Топтунов еретик! — сказал поп Нафанаил, молодой, румяный, грузный, — и подтянул рясу. — Еретик и раскольник. Крестится о двуперсты. Плесни ему, Миша.
— Да кому какое дело, как он крестится! Люди пропали!
— И ты тоже, оказывается, еретик! — горестно воскликнул редактор. — Стыдно! Стыдно и больно! В то самое время, когда дом охвачен пожаром, когда попираются святыни!..
Под окном духовой оркестр грянул марш Шопена. Там по главной улице плыл на высоком кузове КАМАЗа красный гроб с пирамидкою в подножье. На ее верхушке зеленел большой православный крест. Первыми к кабине скромно сидели Нифантьич Богомяков и Митрич Непотапов, держа подушечки с наградами.
— Кто это? — спросил Урябьев.
— Большой человек! — откликнулся Пичкалев. — Ты не мог его не знать: Коровкин Степан Митрофаныч. Он и в лесхозе был начальником, и в межколхозной, и в быткомбинате, и в дорожном… А начинал в госбезопасности, на офицерской должности. После войны предколхоза, потом в райисполкоме, в райкоме сколько-то… Мы так и отметили в некрологе: товарищ, мо, прошел славный и впечатляющий путь! Много их в последнее время ушло. А какие все были кадры — скажи, брат?!
Да, это уж были кадры… Как не помнить, прекрасно помнил Урябьев, как неторопливо шествовали они по центру Малого Вицына в поры самого своего расцвета, в пятидесятые-шестидесятые годы, в смушковых шапках, белых бурках, добротных темносиних пальто с бараньими же воротниками, с небольшими портфелями из ложных крокодилов в руках. Иногда в одиночку несли свое тело, порою — в компании таких же небожителей в смушках и с портфелями: тогда щеки их горели от свежей выпивки или от ожидания ее. Но они никогда не спешили, не суетились, разговоры их отличались степенностью и склонностью к полунамекам, снисходительной манерою обращения с остальным человечеством, своей терминологией, как общего порядка — так, вруна они называли почему-то скрипачом, так и специальной: «докладная», «акт», «отчет», «баланс», «процентовка»… И Нифантьич Богомяков с Митричем Непотаповым были не последние в этих рядах. О, это был особый сорт людей! Ведь приезжали же в район молодые специалисты: инженеры, учителя, врачи, выпускники разных техникумов — но ни один из них не смешался со старой когортой, не надел смушковой шапки и не зашагал по главной улице райцентра с прямой спиною, твердо ставя на землю ноги в добротных диагоналевых галифе. Время от времени кого-то снимали с треском, — однако, если не был горьким пьяницею, быстро устраивали на подобную же работу; бывали случаи и потяжелее: помнится, один даже застрелился из непонятно как оказавшегося вдруг под рукою пистолета.