Уплывающий сад
Шрифт:
Он провел ладонью по железным балконным перилам, дотронулся до руки девушки. Ее ладонь была холодной; с силой стиснув пальцы, она как будто защищала свой мир.
— Видишь, — сказал он, — ничего не случилось.
Она смотрела не на него, а поверх городских крыш в густую тьму, но знала, что он тоже прислушивается. Говорит: «Ничего не случилось», а сам слушает.
— Не бойся, можно спокойно ложиться спать.
Он повторил:
— Ничего не случилось.
— Я и не боюсь, — ответила она громко, зло, но слова укатились вниз по улице, будто мелкие торопливые шаги. — И я тебе не ребенок, не говори со мной, как с младенцем. И не ври. Я вижу — ты прислушиваешься.
— Да ты же в самом деле ребенок, — рассмеялся
— Зачем ты выводишь меня из себя? Я и так… — Она осеклась.
До них донесся гул — сперва далекий и неясный, потом явно различимый и совсем близкий. Но то был только грузовик.
— Ты помнишь, как это[1] началось? — спросила она, когда снова стало тихо.
У нее был чистый и высокий голос. Юноша закрыл глаза, подумал: я люблю ее и не хочу, чтобы она боялась.
— Скажи, — настаивала она, — ты помнишь?
— Помню. Могу даже пропеть тот момент, но ты же знаешь, какой из меня певец.
— Не шути. Это важная ночь.
Он обнял ее, почувствовал, что она дрожит.
— Родная, ночь важная, потому что она — наша…
В темноте он встретил колючий взгляд. Она не могла шутить, отталкивала нежность.
— Помню, — поспешно согласился юноша, и тот момент немедленно отозвался музыкой.
Он помнил каждую деталь: смычковые, проложив путь солисту, сошли на piano — первые такты larghetto, которое он так любил. Именно тогда он уловил слабый гул, доносившийся со стороны города. Будто надвигалась саранча. Может, даже не саранча, а плотное тремоло смычков, перерастающее в forte, приближалось, предвещая грозу. Оркестр, подхватив тему рояля, заговорил приглушенным голосом, а по толпе слушателей словно пролетел порыв ветра — все обернулись туда, откуда подступала теперь уже мощная и тяжелая рокочущая волна. Он почувствовал нерешительность пианиста, увидел, как его руки набросились на онемевшие клавиши. Не слышно было ни инструмента, ни оркестра. Улицу, прилегавшую к парку, сотрясал грохот танков и скрежет гусениц. Гроза прокатилась, смолкла, ушла. Снова стало тихо, и звучный шепот рояля достиг их последнего ряда.
— Помню, — повторил он. — Придумали тоже — устраивать концерты в парке! Что за бредовая идея…
— Петр, — прошептала девушка (она никогда не называла его «Петр», только ласково — «Пётрусь»), — Петр, подумай… три месяца счастья… так мало…
Он не сразу понял, что она говорит о них, а когда понял и хотел ответить, слова застряли в горле.
— А ты еще… Ничего не случилось! Зачем? Голову в песок прятать? Последние недели все только и спрашивают друг друга: будет? Каждый знает, что будет, что уже вот-вот…
Он сумел сохранить спокойствие:
— Малыш, глупости это все, ты расстроена. Посмотри, город спит, ни одно окно не светится. Спящий город — лучшее доказательство, что ничего не случилось…
Тьма, опровергая его слова, откликнулась глухим ревом. Они подняли головы и слушали. Та зловещая музыка, которая в парке беспощадно сразила Шопена. По улицам двигалась артиллерия. В окнах загорался свет, гудели голоса. Девушка посмотрела в глаза юноше.
— Идем, — сказала она.
Вошла в комнату и старательно закрыла балконную дверь, будто та могла оградить их от всего зла этой ночи.
— Ты помнишь, как я пришла сюда первый раз? — быстро спросила она и стала посреди комнаты, озираясь по сторонам. Петр почувствовал холод во всем теле. Неужели она невольно повторяла тот вечер? Тогда она тоже вбежала мелкими шажками, остановилась, оглядывая углы… — Помнишь? Был март, мокрый март, снег уже таял. Ты писал только в зеленых тонах, казалось, комната заросла травой.
Она вспоминала! Возвращалась в прошлое! Он хотел остановить ее: «Не говори — „казалось“, не говори — „писал“. Говори — „кажется“, „пишешь“».
— А ты играла Баха, — сказал он.
— А я играла Баха, — повторила она.
— Перестань! — закричал он. — Как ты можешь! Ничего не заканчивается, мы вместе, будем вместе. Всегда. Успокойся, малыш. Я сейчас сварю кофе.
У него тряслись руки. В зеркале отражалось бледное, чужое лицо.
Девушка проговорила:
— Врать-то зачем? Это конец. Все закончилось: молодость, любовь, твои картины, моя музыка. Мы были очень счастливы, но врать бессмысленно. Не лучше ли сказать себе: у нас было всего три месяца настоящего счастья? Правда?
Она посмотрела ему в глаза, прочитала ответ. Его лицо, белое как мел, исказила боль.
Ее разбудило еле слышное дребезжанье оконных стекол. Она резко села, сон как рукой сняло; она знала. В комнате еще не рассеялся сумрак, квадраты окон серели. Она ждала. Спустя несколько минут услышала тяжелый и глухой гул. Словно земля вздохнула. Окна опять принялись отбивать свою едва уловимую тему, но ее заглушил новый взрыв. Она взглянула на часы. Почти четыре. Осторожно, стараясь не разбудить спящего, передвинулась и прислонилась спиной к стене. Она смотрела на юношу. Тот лежал беззащитный, как ребенок, и, как ребенок, еще не знал о вырвавшемся в мир зле. Она глядела на смуглое тело, тонкий, хищный профиль молодого лица. Потом осторожно провела рукой по его волосам.
— Спи, — прошептала она.
Склонилась над ним и замерла, оберегая последние минуты спокойного сна. Рассвет созрел и поднялось солнце. Уже пятнадцать минут шла война.
Обрывок времени
Skrawek czasu
Пер. П. Козеренко
Я хочу рассказать обрывок времени, исчисляемого не месяцами, я давно хотела рассказать это время и не так, как сделаю сейчас, не один лишь его обрывок. Я хотела, но не могла, не умела и боялась, что то, другое время, которое исчислялось уже месяцами и годами, накрывшее слоем лет первое, сдавило и уничтожило его во мне — но нет, когда сегодня я копалась в руинах памяти, то нашла его свежим, не тронутым забвением. Время, исчисляемое не месяцами, а словом — кто стал бы говорить: «С приходом чудных майских дней», im wundersch"onen Monat Mai — говорили: «Это было после первой акции», или после второй, или перед третьей, иные у нас были меры времени, у нас иных, всегда иных, всегда отмеченных печатью инакости, которая одних заставляла возгордиться, а других смириться, у нас иных, из-за своей инакости вновь обреченных, как некогда в истории, не раз и не два, вновь обреченных в этом времени, исчисляемом не месяцами, не восходом и заходом солнца, а словом, понятием, означающим движение, действие — подобно действию романа или драмы.
Я не знаю, кто первым употребил это слово — те, кто действовал, или жертвы их действий, их акций, кто превратил его в технический термин, заменил первоначальное — «облава», — которое со временем, по ходу усовершенствования методов, потеряло в весе (или, наоборот, приобрело?), было отделено от термина «акция» границей расы. В облавах хватали, чтобы отправить на работы. Первую акцию — этот обрывок времени, о котором я хочу рассказать, — мы тоже назвали облавой, хотя никто никого не хватал и каждый из нас отправился, пусть и не по своей воле, а по приказу, тем погожим и чистым утром на рыночную площадь небольшого городка — четырехугольник, замыкаемый двухэтажными домами, аптекой, галантерейной и скобяной лавками, обрамленный тротуаром из крупных квадратных плит, которые время вздыбило и покрыло трещинами (нигде больше я не видела таких огромных плит), а в центре площади стояло здание магистрата, и именно там, у магистрата, нам всем велели выстроиться рядами.