Ураган
Шрифт:
— «Мак-ка-ве-и…» — разбирал дон Тео. «Маккавеи». И как только вспомнил, что это место зовется «Маккавеями»? Невеселое имечко — так и тянет забыть. А вот они, молодые, ничего не забудут. Значит, «Маккавеи», сеньору… дону… дону… дону…
— Особенно все помнится, дон Тео, когда уедешь подальше. Блох и тех припомнишь, и где они тебя кусали…
— «До-ро-гие ро-ди-те-ли… кланяемся вам, — то про себя, то вслух читал дон Тео, — и надеемся, что все у вас по-старому. У нас божьей милостью все хорошо, и я вас прошу, покажите письмо родителям моей жены, чтобы они про нас знали, и поклонитесь им от нас. И еще хорошо, если ребята,
— Дон Тео, — перебил дон Бастиан, уже увидевший, что старик рад, пойду-ка я бумажки свои отнесу. Письмо вам оставлю, только сыновьям не давайте, еще поедут туда…
. — Да пускай их! Лучше смолоду удачи искать. А то что мы тут живем, маемся… Одно слово, что сыновья мои землей владеют. На самом деле дровосеки они.
— Ох, дон Тео, и что вы только говорите!
— Правду говорю. Кто живет, где родился, хоть и жизнь у него как у дохлой курицы, — глупый человек. Думает, значит, нигде ничего получше и нету…
Спустился вечер. В селенье загорелись два-три огонька, незаметных, как и домики. Река, сжатая скалами, шумела во мраке, будто пьяный.
— А Педрито все у нас, — сказал дон Бастиан, вернувшись домой.
— Да, все не еду, тут такое дело…
— Какое, Педрито?
— Такое…
— Скажи нам, Педрито, родные ведь, не кто-нибудь.
— Да вот дочка моя, которая за Губерио…
— За Губерио у вас Мария Луиса…
— Представь себе, она уже было поправилась, да вот Губерио… денег не платят там, куда он носит дрова; он ведь дрова рубит и носит.
— Кому говорить, Педрито! Я сам бумажки носил, а на них и не взглянули. Ничего не дают за эти земли, выжжены они, голые…
— Дрова хоть денег стоят…
— Уголь дороже, Педрито, но его индейцы жгут, тут работать надо, а мы вот дрова рубим, это дело немудреное, на то мы и зовемся арендаторами, чтоб дрова рубить…
— Хотел бы я…
— Так уж оно повелось, Педрито, коня не расседлывать, он-то всегда готов работать, а мы лежим- брюхом вверх, или беседуем, или в карты играем…
— Ну, дай мне воды попить…
— Ладно, Педрито, дам, только я очень расстроенный, что денег за бумажки мои не дали, и у тебя вот беда, с дочками твоими, хоть они и вроде самостоятельные.
Тут пришла мать Бастиансито, донья Никомедес Сан-Хуан Кохубуль. Голова у нее была замотана платком, плечи прикрыты вязаной шалью — она вечно зябла, — нижние юбки шуршали, а золотые, с медным отливом, кольца сверкали на толстых грубых пальцах.
— Слава святому причастию! — сказала она. В руке у нее была свеча, она искала подсвечник, чтобы ее поставить.
Мужчины
— Так я водицы принесу, Педрито… — сказал дон Бастиан, направляясь к кухне.
— Не бери у него, Педро, — вмешалась донья Никомедес, — с моего муженька станется, в тыкве принесет…
— Верно… — сказал, возвращаясь, Бастиан. — Только не в простой, а в маленькой. Я сам и не напьюсь, если не в тыковке вода или не в кувшине.
— Да что ты, вот стакан! Не слушай его, Педро. Донья Никомедес взяла тыковку, полную прозрачнейшей влаги, перелила воду в стакан и подала брату.
— Дай тебе бог… Ну, пойду, забот много… чего еще от детей дождешься. Вы-то хоть от своего избавились…
— Тебе муж не говорил, как они там хорошо устроились? Попроси, даст письмо почитать. Лисандро, Макарио и Хуан Состенес к ним туда ехали.
— Да и твоим зятьям, брат, недурно бы туда поехать.
— Не хотят они, сестра. Вроде бы ради земли женились и доят ее, доят. Дубы рубят, ничего им не жаль…
— Значит, Педро, женились они на дровах…
— Верно, сестра. Их сколько раз на побережье на это звали, а вот не хотят, страшно им…
— Чего им страшно?.. — вмешался дон Бастиан.
— Лентяи они, работать не любят, — пояснила донья Никомедес, — все им тяжело. Им одно по вкусу: гнездо греть, словно они куры, и детей плодить, чтобы те стали скотами, как мы, и состарились пораньше. Лень, она рано старит.
Когда трое стариков увидели, какое перепуганное лицо у Губерио и с каким трудом он удерживает слезы, они замолчали. Наконец он сам смог заговорить. Говорил он так, будто тело его шелушилось словами от боли и он снимал их с волос, выбившихся на груди, из-под рубахи. Голос его был грустен и горестен.
Донья Никомедес принесла воды в другом стакане, капнула туда настойки из апельсинового цвета, дала Губерио, а потом отпили и все прочие.
Народ шел к дому по всем дорогам. Бесчисленные родственники, друзья, приятели, даже просто знакомые бросали дела, чтобы посетить обитель беды.
Старый Педро, отделенный от всех своей бедой, молчал, как молчит несчастный, изнуренный работой вол, тихо плакал и вглядывался во тьму. Свинцовая луна поднималась над дальними холмами. Все казалось мертвым. Люди снова и снова подходили к нему, обнимали его, жалели. Тяжелые, неспешные шаги ступали отовсюду к дому, где увяла свежая роза, жертва преждевременных родов. Он не слушал, но слышал…
— Зять ваш, дядюшка Педро, истинный дурак. Что ж он, скотина, отдохнуть женщине не дает! Вот и вышло… Он ее и убил, потому что любил, как бык корову. Нет, когда замуж выходишь, надо глаз да глаз. Замуж надо выходить за человека, а не за скота, который жену не щадит, и ей, несчастной, приходится жить не по-божески, плодить детей и плодить, будто в этом благодать.
Вдовец бродил среди гостей, не говоря ни слова, и вата его тоски все больше пропитывалась водкой.
Дети, только что лишившиеся матери, ходили повсюду за ним. Младшенькая уцепилась за его колено, чтобы он взял ее на руки — у нее озябли ножки, и некому было ее обуть. Он поднял ее. Она пустила лужу, промочила ему весь рукав. Но он не успел даже отряхнуться — старший мальчик позвал его, чтобы он зажег свет на кухне, а второй, поменьше, дергал его за полы, просился в кроватку.