Урок немецкого
Шрифт:
— Что такое? Почему? — изумился художник.
— Даем вам полчаса, — заявило другое кожаное пальто. Художник поглядел на них и пожал плечами.
— Вы приехали за мной? — спросил он, на что никто не счел нужным ему ответить.
— В твоем распоряжении полчаса, — сказал мой отец, и меня ничуть не удивило, что он тут же вытащил карманные часы, засек время и повторил: — Полчаса. — Растопырив пальцы, он сделал короткий поясняющий жест, после чего опустил часы в карман.
Подумать только, как мало люди знали в то время и как быстро они догадывались, чего от них ждут: не припомню, чтобы Макс Людвиг Нансен пытался узнать больше, услышав, что ему дается
— Надолго? — И когда кожаное пальто пожало плечами, а отец отвел глаза, художник не спеша прошел мимо них в дом и, поднявшись на крыльцо, сказал: — Что ж, я буду готов, полчаса меня вполне устраивает.
Ни один из них так и не заглянул в хлев. Одна нога на бампере, одна нога на подножке, покуривая и слегка наклонясь вперед, в небрежной, расслабленной позе, они молча ждали, должно быть ни о чем не думая и тем более не задаваясь вопросом, что происходит в хлеву, ждали спокойно, должно быть уразумев, что такой человек, как Макс Людвиг Нансен, пользуется предоставленным ему временем, но не использует его. На хлев им было решительно наплевать, они и не смотрели в ту сторону. А между тем художник вошел в дом и, судя по всему, попросту разбазаривал отпущенный ему срок, так как, войдя в прихожую, он вытянулся во весь рост, прислонился к двери и застыл, прислушиваясь: это нетрудно себе представить.
Если взять во внимание необходимое и отрешиться от несущественного, то, когда я оглядываюсь на прошлое, дело представляется мне следующим образом: в то время как мой отец, ругбюльский полицейский, и оба кожаных пальто беспечно дожидались, художник вошел в дом. Он остановился за дверью, прислонился к ней спиной и помедлил в темной прихожей — во всяком случае, до тех пор, пока Дитте, выглянув из горницы, его не увидела; тут он оттолкнулся от двери и пошел ей навстречу. В прихожей он не стал ей ничего говорить, а только, взяв за руку, привлек ее к себе и повел обратно в горницу. Уже самое его прикосновение, должно быть, сказало ей: что-то случилось или должно случиться. Он повел ее мимо внушительной шпалеры шестидесяти двух стоячих и висячих часов, которые все без исключения показывали «с четвертью». Навстречу с кушетки поднялся доктор Бусбек.
— Меня, — начал художник и после небольшой заминки: — Меня забирают. Они приехали за мной.
— Значит, дело не в убое скота? — спросил Бусбек, а художник, понизив голос:
— Мне дано полчаса на сборы.
— Это Йенс, — отозвалась Дитте, — это его рук дело, он обо всем доносит в Хузум.
— Они тебя будут допрашивать, — сказал Бусбек, — через все это я прошел.
— Я еще не вернулся, — возразил художник.
— Сколько они тебя продержат? — допытывалась Дитте.
— Обычно это длится сутки, — пояснил Бусбек.
— Я еще не вернулся, — повторил художник и принялся тщательно набивать трубку. Не глядя на Дитте, он сказал: — Я захвачу коричневый чемоданчик, две трубки, бритвенные принадлежности и писчую бумагу, ну, да ты знаешь.
— Увидишь, — сказал доктор Бусбек, — тебя допросят и предупредят. Так уж у них положено, раз они получили донос из Ругбюля. У них рука не поднимется на что-нибудь большее.
— Мы, — возразил художник, — мы со своим утлым воображением считаем, что у них на что-то не поднимется рука, но оглядись вокруг, и ты увидишь, что то, что многие считают невозможным, они это преспокойно делают — и делают не задумываясь.
Вылив грязную воду в ведро, он преувеличенно размашистыми движениями насухо вытер таз и вернул кувшин на место. Умывальник почистил, выписывая спирали мокрой тряпкой, а потом повесил ее сушиться на край таза. Тут он, как можно себе представить, спохватился, что помочи у него не первой свежести и сильно растянуты, пора их сменить, нашел в комоде новые, вынул их из пакетика, пристегнул, подвигал плечами для пробы и остался доволен.
Что же дальше? В подобную минуту фильму не дают оборваться — можно еще показать, как, поставив башмаки себе на колени, он аккуратно вдевает новые шнурки. Сделав несколько шагов и энергично подвигав ступней, он и тут остался доволен. Потом взял с койки рубашку, просунул в нее голову и высоко вскинул руки: казалось, он в ней тонет. Натянул куртку и синий плащ, нахлобучил шляпу и принялся расхаживать по комнате, подбирая все, что с себя сбросил. Он даже разгладил покрывало на постели. К окну не подошел. Наружу не выглянул. До того как уйти из спальни, вывалил из голубой фафоровой коробочки карманные часы, завел их и сунул в карман куртки — поставит он их позднее.
Воротясь в горницу, Нансен увидел, что Дитте с доктором Бусбеком его ждут. Дитте еще издали показала ему коричневый чемоданчик и поспешила навстречу.
— Потом, — отмахнулся он, — мне еще нужно кое-что подписать. — И, подойдя к угловому столику, подписал две бумаги, вынув их из запечатанного конверта, а подписав, сунул в новый конверт и положил в ящик. Мне представляется, что такое нарочитое спокойствие и педантичное использование времени помешали доктору Бусбеку снова пуститься в утешительные воспоминания. Художник сверил свои часы с маятниковыми стоячими часами в рост человека, сделал отстраняющий жест — сейчас, мол, сейчас, еще наговоримся, — и, подойдя к стоячим часам мышиного цвета, достал из шкафчика ящик с сигарами, взял оттуда горсть, разрезал их отслужившей, по-видимому, бритвой на равные части, примерно на закурку. Собрав их в жестяную коробку с сорванной наклейкой, он поставил ящик на место, а жестяную коробочку сунул в карман плаща.
Да, фляжка! Дитте потом вспомнила, что плоскую, обтянутую тканью фляжку он наполнил водкой и сунул в задний карман, затем подошел к столику у окна, возле которого ждали Дитте и доктор Бусбек. Положил руку на чемодан, но не стал его открывать.
— Здесь все? — спросил он, а Дитте:
— Это обычный донос Йенса, ничего серьезного они тебе вменить не могут.
— Вот так-то, — сказал художник и замолчал с покорной улыбкой, ибо тут заговорили часы: своенравно, вразнобой они возвестили, что уже половина. Они звонили, ударяли в гонг, гудели; их счетные механизмы щелкали, медные цепочки двигались рывками; треща и пьяно покачиваясь, спускались гири — блеекенварфское оглашение времени можно было переждать только молча. Когда часы угомонились, художник сказал: