Урок немецкого
Шрифт:
Но вот он мне кивнул, наконец-то рассеянно кивнул, с лица его исчезла досада, он кивнул мне, приглашая войти, и, когда я открыл дверь кабины, Бусбек меня поджидал, стоя у рабочего стола, стамеска лежала на полу, а рядом — перевязанная бечевкой папка. Вероятно, вид у меня был виноватый, потому что он тотчас приступил ко мне с обвинениями:
— Ты тайком, зачем и с какими намерениями выслеживал меня, кто тебя послал, с какой целью?
По-моему, он был бы очень рад, скажи я ему, что отец послал меня за ним следом. Доктор Бусбек никак не мог поверить, что я пошел за ним по своей охоте.
— Чего же ты ожидал? — допытывался он. — Что хотел узнать? — Я покосился на перевязанную бечевкой папку и пожал
— Не знаю, честное слово, не знаю.
Тут он утратил всю свою уверенность и показался мне таким же растерянным и смущенным, как обычно! доктор Бусбек всегда производил впечатление, будто сам нуждается в помощи. Он сложил руки, попытался их засунуть в крахмальные манжеты, метнул в широкое окно испуганный взгляд на пляж и через дверь оглядел дюну.
— Это надо спрятать? — спросил я и поднял папку с пола.
Он вырвал у меня папку со всей грубостью, на какую только способен человек его склада, и тут же примиряющим жестом попросил извинения за свою вспышку. — Наводчик туч? — сказал я, но Бусбек покачал головой: он знал, что художник доверил мне картину и что я передал ее Дитте вскоре после того, как машина скрылась из виду, он знал о нас все и многое даже раньше нас. Он искал, куда бы спрятать папку, Макс Людвиг Нансен сам его послал, сразу же как вернулся из Хузума, нет, не совсем так: когда художник вернулся в то утро — разбитый, расстроенный, не желая ни с кем говорить, — он только молча поцеловал Дитте и заперся у себя в спальне, провел там много часов, да и выйдя оттуда, тоже ни словом не обмолвился о том, что было в Хузуме, на все их вопросы он только качал головой, видимо, ему запретили о чем-либо рассказывать. Потом достал папку — до тех пор он прятал ее в Блеекенварфе, — вручил ее Тео Бусбеку и попросил спрятать в надежном месте, во всяком случае, более надежном. Здесь, в кабине. Все это я узнал от Бусбека и еще узнал: в папке лежит самое ценное или то, что художник считал самым ценным из всего им написанного. Нансен будто бы сам примерно так выразился. Но где спрятать папку в кабине и как?
Доктор Бусбек принялся искать промасленную бумагу, она должна была лежать не то в шкафу, не то под шкафом, не то за шкафом, мы оба искали бумагу, и, пока искали, я заметил, что он неотступно за мной наблюдает и с какой-то минуты лишь потому продолжал поиски, что не знал, как со мной быть. Бумагу мы так и не нашли. Может, кто ее прихватил, может, ее носило теперь по волнам, может, художник даже сам ее на что-то употребил, во всяком случае, бумаги, которая должна была уберечь папку и ее содержимое от сырости, на месте не оказалось, что Бусбек наконец установил скорее с облегчением, чем с недовольством.
— Исчезла, — сказал он, — ничего не поделаешь, без промасленной бумаги папку хранить под полом нельзя. Да и вообще подходящее ли это место?
Он сам ответил на свой вопрос, пнув ногой поднятые доски, каблуком нажал и пристукнул, чтобы они стали на место, потом мы оба прыгнули на половицы и топали и колотили, а напоследок доктор Бусбек еще стамеской намертво прибил расшатавшиеся гвозди: темное отверстие, на дне которого поблескивал влажный песок, предполагаемый тайник, было снова заделано.
— Ты заберешь папку с собой? — спросил я, на что он:
— Да, заберу, нет промасленной бумаги, да и вообще место неудачное.
Я попросил его показать мне картины из папки, но он наотрез отказался и даже, когда я потянулся развязать бечевку, рукой загородил от меня папку.
— Новые картины? — спросил я.
— Невидимые картины, — сказал он.
Тут я стал упрашивать, вызвался отнести папку в Блеекенварф, лишь бы он хоть разочек, хоть одну картинку, хоть на секундочку… но он не хотел или не мог, он сказал:
—
— Но их можно взять в руки?
— Да, в руки взять можно.
— И нести?
— И нести тоже.
— И повесить на стену?
— И повесить.
— Почему же они тогда называются невидимыми?
Доктор Бусбек испытующе оглядел комнату, удостоверился, что все в порядке, и сунул папку под мышку.
— Что?
— Раз они невидимые, эти картины, — сказал я, — тебе незачем их прятать в промасленной бумаге здесь под полом, раз они невидимые, их и без того никто не найдет, что невидимо, то в безопасности.
— Если так посмотреть, — он в самом деле сказал: «Если так посмотреть!» — ты, конечно, прав. — Он произнес это вполоборота ко мне, мимоходом, уже направляясь к двери, но вдруг замедлил шаг, повернулся и продолжал: — Ты понимаешь, не все на этих картинах невидимо; какие-то указания, знаки, намеки, — знаешь, этакие направляющие стрелки — там все же можно увидеть, но главное, то, что на самом деле важно, невидимо. Оно там, но невидимо, если ты меня понимаешь. Когда-нибудь, не знаю точно когда, в другие времена, все станет видимым. А сейчас хватит спрашивать, хватит болтать, ступай домой.
— А ты?
— Я тоже пойду домой.
На прощание он все же мне улыбнулся, прижал к себе папку и вышел из кабины. Я мельком посмотрел ему вслед и видел, как он шел к крутому склону дюны, сначала нерешительно, затем торопливо, сильно наклонившись вперед.
Рокот там на отмели — это был прилив. Море, пенясь, перекатывало через замыкающие протоки песчаные валы, пузырчатыми языками набегало на пологую отмель и заполняло лужи и промоины, оно несло с собой водоросли и ракушки, выворачивало плавник, стирало следы морских птиц, стерло и наши следы и все настойчивее с севера атаковало берег, а потом и сушу, в быстром охвате отрезав серо-бурый участок, подбираясь все ближе к полуострову.
С улитками покончено, поздно собирать улитки для Хильке. Когда я вышел из кабины, доктора Бусбека уже нигде не было видно. Я пересек полуостров и пошел по пляжу, все время описывая дуги: навстречу набегающим волнам и спасаясь от них, едва они, пенясь по плотному песчаному грунту, грозили до меня добраться. Берег. Море. Но сперва все вперед к красному маяку, вверх по откосу, через дамбу и снова вниз, на кирпичную дорожку, мимо шлюза и мимо облезлого столба с табличкой «Ругбюльский полицейский пост». Старая бесколесная тележка, где я прятался в раннем детстве, казалось, еще глубже ушла в землю, поднятое кверху дышло подгнило, в нем появились длинные трещины, а на самой середке щелястой платформы проломилась доска. Итак, мимо тележки и мимо сарая тоже, но, дойдя до каменных ступенек крыльца, я остановился, вынужден был остановиться, потому что надо мной в проеме двери, увеличенный перспективой по меньшей мере до семисполовинойметрового роста, стоял отец — совсем как в тот день, когда мы привезли на тачке Клааса, — стоял и ждал, полностью, так сказать, все заслоняя, и тут уже мимо не пройдешь. И пока он, неподвижно застыв, сверху глядел на меня, не отстраняясь, не протягивая руки, без проблеска выражения на деревянном лице, он словно бы вырастал все выше и становился все грознее, так что я не решился поднять на него взгляд, а, опустив глаза, уставился на тупые, белесые от сырости носки его башмаков и выпачканные глиной краги — как он только носил эти краги, да ему еще нравилось их носить! — и тут я обнаружил, что петли и концы его аккуратно завязанных бантом шнурков точь-в-точь одной длины. Ему доставляло удовольствие аккуратно завязывать шнурки, как доставляло удовольствие наблюдать, какое беспокойство и тягостную неуверенность он вызывает у другого человека единственно таким вот упорным выжиданием, от которого всякому становилось не по себе.