Ушёл отряд
Шрифт:
И внешнее преображение, и голос, ранее будто и не слыхиваемый, и само предложение о тайной встрече с немецким холуем, надо понимать, в тайном месте — этак в историю можно влипнуть, что не отмажешься.
— Ишь ты… — только и нашелся, что сказать. — Велел передать… Значит, прямо-таки велел…
Стояли друг против друга. Пахомов — руки по швам, бороденкой вперед, в блиндаже темновато, глаз выражения не рассмотреть. Зато как не заметить: ватник по-партизански солдатским ремнем перепоясан, и вообще никакой небрежности в одежде, вон и кирзухи начищены. А раньше-то, как помнится, брюки в навис, голенища перемазаны. В притворе мужик… Неспроста…
— А если мне одному на такие встречи ходить не положено?
— Мое дело передать… Ответ получить…
— Подумать
— Тогда выйдем…
У выхода из блиндажа два парня с винтовками. Часовые, как положено.
Пахомов глянул на парней, потом на Кондрашова. Глаза-то у «старика» совсем молодые. И дерзкие, пожалуй. Так про себя и подумал — дерзкие. А не наглые, как надо было бы подумать. Кто перед ним? Холуй холуя! И что-то промеж них общее и тайное, потому что раньше не замечалось…
— Отойдем, — сказал Кондрашов. — Теперь говори.
Стоя лицом к Кондрашову и спиной к лесу, Пахомов говорил тихо:
— Если прямо за моей спиной… подалее… дубок, молнией порченный… Видите?
Когда-то приболотный лес сплошным дубняком был. Повырубали. Сосна лишь на бугре осталась. А чуть далее пошла береза с осиной, а где мокрее, там и ольха. Без листвы чуть ли на километр просмотр. Есть дубок, в полкилометре. Молния рассекла повдоль, развалила полствола, но не погубила вконец, каждая половина сама по себе зажила и заветвилась. Прошлым летом специально ходил посмотреть на диво.
— Если от дубка вдоль деревни… метров двести… тропка слабая… по ей пойдете — мимо не пройдете, где встреча будет. Место такое…
— И что же это за место?
— Увидите. Так я пойду? Может, скажете вашим, чтоб зря не встревали?
Кондрашов подозвал одного из часовых, Андрюшку Лобова, из тищевского взвода… Когда от немцев драпали через болота в нынешнюю сторону, рядом бежал, чуть сзади, будто командира прикрывая, как положено, хотя чего там было прикрывать, от пули, если случайно только, от мины же не прикроешь, а минометы как раз и гавкали за спинами, что собаки, будто у них и ноги повырастали — сколь ни беги, все равно достают и калечат, и крошат… Полюбил парня, вида не выказывая…
— Проводишь этого до деревни. Чтоб не трогали. Приказ.
Кондрашов шел неожиданно обнаруженной тропой как бы в обход Тищевки, однако ж из виду ее ни на минуту не теряя. Безлиственный березняк просматривался насквозь, так что заблудиться или в болото втопаться не боялся. Хотя иногда тропа пересекала ту самую траву, про название которой всякий раз забывал спросить у местных. Вид у этой травы что летом, что весной прямо из-под снега почти одинаковый — серый с чуть желтым отливом, узкие, с ладонь длиной лепестки свернуты в полуспиральку, смотрится, как полянка из травяных колечек. Но ступи — тут же и провал выше колена, и звук такой мерзкий, будто бы собой довольный — чавк! И только один шанс, если успеешь ногу из сапога выдернуть. А не дай Бог, обеими ногами сунешься — без посторонней помощи каюк. И — вот диво! Трава будто бы та же, а ступаешь, и обычная твердь под ногами.
Тропинка не первого года, по протоптанности видно, но давно не хоженная, брусничником поросла, и кое-где темно-красные ягодки, зиму пережившие, грех не нагнуться да не полакомиться. Останавливался, срывал… Еще потому что не торопился. Крутилась в голове одна и та же строчка из довоенной песни: «Только ноги, как на грех, не идут обратно».
А и то, шел на тайную встречу, как на грех, только этот грех не по божественному ведомству числился. Лелеял, вскармливал в себе надежду, что человек, к кому идет, каким-то особым образом — наш человек, вроде бы как засланный… Только на хрена человека в болото засылать… И другой грех — никому ведь так и не сказал про встречу, даже надежнейшим людям не сказал. А ведь обязан был, знать, не к бабенке на любовь «лыжи навострил», а известно к кому — к немецкому старосте. А о греховности только начни думать, как посыплются горькие мыслишки о том о сем… Что вообще человек он не военный по натуре, что в военное училище не по
И вот так вся жизнь — по одним недоразумениям составилась, а он сам этим недоразумениям потакал. А нынче, если Трубникову верить, вообще несуразица. На штаб немецкий напоролись случайно, никто никакого генерала в глаза не видел. В какой-то блиндажок пару гранат кинули хлопцы, не заходя, может, там и отсиживался генерал, только теперь не вспомнить, кто те гранаты покидал. Все кидали, у кого были. Немецкие мотоциклетки уже вовсю за спинами трещали, когда удалось оторваться в лес болотный. Кому-то безымянному за то Героя присудили, только никто этого Героя не получит, потому что геройства не было, но только паника да военное неумение.
А ведь было время, когда доволен собой ходил. Ходил-расхаживал по станционным путям, девки — что местные, что проводницы поездов — глаз не отводили, застыдиться глазением не успевали — это когда работал он слесарем на родной станции на новейших паровозах, только на новейших. Специальность его называлась «дышлатник». Чистил он так называемые крейцкопы, что из баббита, тяжеленные, а он ими как мячиками играл — силища в руках была наследственная, и от отца, и от деда, и вообще ото всей его по мужской линии пролетарской родовы. Женщины же по третьему поколению из деревень краденые. Обычай. Ехал мужик в неблизкую деревню, высматривал там добрую и работящую и увозил. И мать Кондрашова, покойница ныне, и она увезенная была отцом, помощником машиниста, почетная и денежная работа была — помощник машиниста. А уж машинист, то вообще… Когда отец стал машинистом, избрали его в какой-то «викжель». Что это такое, младший Кондрашов не понимал, говорили, что профсоюз, чтобы права железнодорожников отстаивать перед всякими властями. И перед советскими, когда Советы пришли.
А потом Феликс Дзержинский, что у самого Ленина за первого человека, он всех шибко важных железнодорожников на «первый-второй» рассчитал, и старшему Кондрашову повезло, в первых оказался, то есть опять на свое место — машинистом. И так до старости. И младший по тому же пути навострился. Но бес попутал. То есть, конечно, не бес. Грех так говорить. Но продвинули его по комсомольской линии, сам польстился, не без этого, только с того момента потерял он былую уверенность по земле ходить твердым шагом. Голос обрел, а шаг потерял. Отец к советской власти с уважением, конечно, но, на сына глядючи, кривиться стал. А когда сын поперек обычаю на местной белоручке женился, хотя какая уж такая белоручка, если пятая в семье учетчика с патронного завода, но все равно — белоручка, навоз от коровьего дерьма не отличает… Разладились отношения с отцом, а тут и мать померла. Разъехались, и всяк сам по себе. Потом армия, самый дальний восток, а теперь вот будто бы командир партизанского отряда имени товарища Щорса. И идет он на тайную встречу с самым, что ни на есть врагом советского народа.
Тропка меж тем на холм завиваться начала и, как только распрямилась на вершинке промеж сосен, тут и увидел Кондрашов, к кому шел.
Кривые сосенки на холме, знать, потому и выжили, что к строительству непригодны. Для дров же березы невпересчет кругом. На какой-то дерюге, что на пень накинута, сидел староста Корнеев, опершись обеими руками на лопату. А чуть поодаль на куче хвороста Пахомов развалился бороденкой кверху.
— А как насчет один на один? — спросил Кондрашов, подходя. — А лопата? Не закопать ли меня тут собрался? Так то нелегкое дело будет, больно крупного я формату.