Услышь мою тишину
Шрифт:
— Нет! — Я стряхиваю с окровавленных коленей сор и комья земли и пытаюсь встать. — Просто обморок. У меня бывает. Простите.
Женщина подает мне руку и помогает обрести опору под ногами, наклоняется и вкладывает в ладонь пыльную трость.
— Ты маму звала. Живешь поблизости? — Она пристально разглядывает меня, лишая всякой возможности соврать — так могут смотреть только мамы. Паника мешает связно мыслить.
— Нет, нет. Я тут работаю. Все отлично, я дойду до остановки, — лепечу еле слышно, разваливаясь на части от чувств Сороки.
Он не
И причина тому — его мама.
Мама…
Синие глаза Сороки на лице незнакомой женщины с пристрастием изучают меня.
Нельзя уходить. Нельзя.
— Эм… — Я хватаюсь за шанс, как за спасительную соломинку, и признаюсь: — Мне действительно не очень. Но сейчас я напишу своему парню. Вы не могли бы побыть со мной до его приезда?
Что-то теплое сползает по шее. Только сейчас я понимаю — это слезы. Потоки раскаяния, тоски, отчаяния. Кто попросил эту женщину остаться со мной — я или ее погибший сын?
Тишина пощелкивает в ушах, голова кружится, содранные колени саднят и ноют, дышать тяжело. Я жду ответа так, что замирает сердце.
Она решительно берет меня под локоть и указывает на дом, где жил когда-то Сорока:
— Вот что, детка. Здесь моя квартира. Сообщи парню адрес и дождись его у меня.
56
Спотыкаясь, я плетусь по поросшему травой тротуару, разглядываю впереди идущую женщину, и невыносимая нежность и тоска растекаются по венам.
Мама…
К собственной матери я никогда не испытывала такого тепла — разве что в полустертых светлых воспоминаниях раннего детства вспыхивали ее смеющиеся глаза, и от этого без причины захватывало дух.
Но сейчас я переживаю комок несвойственных мне острых эмоций, будто спустя много лет вернулась туда, где когда-то было хорошо.
Родной заплеванный подъезд. Родная дверь, обитая черным дерматином. Родной запах, родной тусклый свет в тесной прихожей. Женщина разувается, ободряюще кивает мне, проходит на кухню, а я прислоняюсь спиной к стене. Здесь все по-прежнему, даже обои. Мы клеили их в ту весну, когда я готовился к выпуску, но они уже пожелтели на стыках. Сколько же я здесь не был? Что со мной произошло?..
Писк в ушах вытесняет все другие звуки, вибрирует и звенит, становится нестерпимым, но внезапно стихает.
Глубоко дышу и заново обретаю зрение. Я в квартире Сороки. Я дома…
— Входи! — приглашает его мама. Избавляюсь от обуви и медленно иду за ней в неизвестность.
Ломит виски. Такого сильного приступа со мной не приключалось еще никогда. Разве что в жаркий июньский день, когда ноги сами понесли меня к реке и встрече с ее сыном.
Оглядываю старую мебель гостиной, стеллажи с множеством книг, тяжелые шторы, цветы на подоконнике. Все до уютных мурашек знакомо мне — будто не было пятнадцати долгих лет. Будто время замерло. Замерла жизнь.
— Извини, я не прибиралась. — Женщина поспешно убирает с журнального столика вязание, перекладывает думки, разглаживает
Уняв дрожь в теле, занимаю краешек дивана, выуживаю из кармана шорт телефон, быстро отправляю Паше сообщение, что задержусь — совершенно случайно нашла работу.
Прохладная ладонь ложится на покалеченный лоб, выцветшие глаза, так похожие на глаза Сороки, с беспокойством всматриваются в мое лицо:
— Ты очень бледная. Возможно, все же стоит вызвать скорую?
Шумно сглатываю и кисло улыбаюсь:
— Нет. Небольшая слабость. Но это сейчас пройдет.
— Как тебя зовут?
Сердце пронзает иголка боли.
…Мама, это же я…
Она стоит надо мной, и одиночество Сороки ледяным февральским ветром завывает в груди.
— Влада.
— Очень приятно, Влада, — сквозь вату пробивается ее голос. — Я — Нина Ивановна. Тетя Нина. Ты голодна? Сейчас чайку поставлю. У меня и пирожки есть. Старый очень удачный рецепт.
— Что вы, не нужно беспокойства! — пытаюсь протестовать, но она скрывается в проеме. Суетливая, худенькая, седая. В ней почти невозможно узнать молодую красивую женщину из видения, что свалило меня с ног во дворе.
Во мне взвивается здоровая злость — на Миху, на себя, на несправедливость жизни. Ведь это он обещал матери быть здесь, говорить с ней по душам и есть гребаные пирожки. В тот вечер он должен был вернуться. Он должен был выжить — повзрослеть, взяться за ум и превратиться в надежного сильного мужчину. Должен был создать семью и каждые выходные наведываться сюда, а его неродившиеся дети должны были с воплями носиться по этим комнатам и выгонять из них затхлую скорбную тишину.
Мысли меняют траекторию и являют вечер моего бегства в деревню — переполненное кафе, мамино усталое лицо, серебряную прядь, выбившуюся из-под колпака, и глубокие морщины.
Я обвиняю Сороку в том, в чем нет его вины, но не решаюсь навестить собственную мать — забежать без причины, расспросить о делах, посвятить в свои, выпить какао с ее фирменными оладьями, которые, несмотря на обиды, мы со Стасей уплетали за обе щеки.
Нервно поднимаю голову, и испуг бьет под дых.
С портрета на стене, как из окна параллельного мира, на меня пялится Сорока. Кривая улыбочка, широко распахнутые глаза, знающие обо мне все. Точно так же он смотрел на меня в дни нашего странного общения, когда я пребывала в полной уверенности, что разговариваю с живым… Снова наворачиваются слезы.
Нина Ивановна возвращается, склоняется над столиком, переселяет на него фарфоровые чашки и румяные пирожки с медного подноса. Проследив за моим взглядом, она поясняет:
— Это сынок мой. Миша.
— Вот как… — мямлю я, соображая, как правдиво изобразить неосведомленность, но она садится в кресло напротив и опережает возможные расспросы.
— Нет его. Уже очень давно.
Душа разрывается от ужаса, я не желаю верить услышанному, хотя видела его могилу, читала статью в старой газете, узнала истории его друзей и прошла вместе с ним через смерть.