Успехи Мыслящих
Шрифт:
– Сейчас расскажу... Дайте отдышаться... Да-а... Я сумею. Это у вас не все ладно. Мыслите вы много и бурно, но вам мысли свои надо в порядок привести, а то порой слушать тягостно. А я-то сумею.
– На то вы мастер слова, чтобы суметь.
– Я рассуждаю так: когда в багаже имеется опыт поразительных видений, а сам по себе багаж велик, то даже и всякие разрозненные и в общем-то убогие эпизоды прошлого предстают в мифологизированном виде. Да, было время... И ведь каждому видению, если уж на то пошло, предшествовала ситуация, располагавшая массой предпосылок для зарождения мифа. Так что не только видение назревало до того, что и деваться некуда ему было, кроме как валиться на меня словно гром с ясного неба, но и все прочее было как в сказке. И я не идеализирую, я только с изумлением и восторгом прихожу теперь к выводу, что былое впрямь заключало в себе ужас как много чудесных явлений, и не случайно предания и сказания народов мира взахлеб повествуют о неслыханных вещах. Так и со мной, я фактически ходячая энциклопедия оставшихся в далеком прошлом небывалых фактов и событий.
Вдова-секретарша, сочувственно качая головой, спросила:
– Душа ваша уязвлена стала?
Рассказчик говорил где-то вне той досягаемости, на какую могла рассчитывать гостья:
– Был я в ту пору паренек простодушный, глуповатый, я из упомянутой чашки вскоре как ни в чем не бывало хлебал кофе. Дивился функционер. Но велико, куда как велико было его изумление, когда неожиданно рядом со мной увидел он еще жившую в те времена - и, вопреки заверениям некоторых, будто жилось тогда людям скверно, жившую очень даже не худо - Пашу Ромуальдовну, жену его опасного соперника в делах карьерного роста. Женщина, а Паша Ромуальдовна была буквально женщина-вамп, совсем окрутила меня, подчинила своим прихотям и капризам, заставив позабыть о давлении со стороны нашего квартального бытия, о воле тамошних обитателей, всегда довлеющей надо мной, непутевым. Она все делала для того, чтобы мир как представление, или мир как воля, или мир как целое, - чтобы все это сделалось в моей голове как она, Паша Ромуальдовна. Узнав о предстоящей общепринятой сходке с последующим массовым проявлением эмоций - сейчас уж и не вспомню, да это и не важно, как назывались разные удивительные тогдашние мероприятия, - она в полный голос настаивала на своем участии. А чего хорошего от ее участия ждать? В общем, скандал. Я заслужил наказание, и Гаврила принялся украдкой пинать меня, в темной глубине его рта, приоткрывшегося между губами, пухлой верхней и неожиданно тоненькой нижней, устрашающе сверкнул золотой зуб. Словно булава был тот зуб, я, кажется, его тогда впервые увидел, и он произвел на меня огромное впечатление, ошеломил. Оттащив меня в сторону, Гаврила злобно зашипел: это еще что за выкрутасы? что за детский сад?! Я оправдывался как мог; бормотал:
– Но ты, но вы... вы сами... первоочередные задачи, указания и даже задание в известном смысле... и вот, наконец, этот зуб... ай да зуб!.. А она мне, высокопарно выражаясь, совсем задурила голову. Это не женщина, это фурия... Я просто не знаю, что мне делать с этой бабой! И заметьте, мир, что бы он собой ни представлял, в конечном счете все равно она и больше ничего...
Были у меня в ту роковую минуту глаза отчаявшегося человека. А вожак мой трубил, будто обалдевший слон.
– Идеализм утверждает, - говорил, гремел он, - что этот клуб, если ты закроешь глаза, словно бы перестанет существовать. А материализм учит, что с материей подобные штуки не проходят, она знай себе существует, что бы ты с собой или с ней ни выделывал. Поэтому, гласит материализм, самое верное и единственно правильное - попросту жить с открытыми глазами. Но это в идеале, на самом же деле от тебя требуется одно: слепо повиноваться моим распоряжениям. А ты, размазня... и размазать бы тебя здесь по стенам... растереть ногой, как зловредное пресмыкающее...
– ...щееся...
– робко выдохнул я.
– Ты... с бабой... как животное... Так-то ты понимаешь наше святое дело? Так ты следуешь моим заветам?
– наседал Гаврила на меня, брызгал слюной.
– Но редкостный зуб...
– Дантист Гусман, прячущий золотишко, делал.
– Точите?
– Оттачиваю.
Хорошо поговорили. Гаврила сиял, любовался собой, сознавая великолепие зуба.
– Таскаться повсюду за проклятой бабенкой нету больше моих сил!
– выкрикнул я, воспарив на новой волне отчаяния.
– Бабенка она вовсе никак не выдаю...
– ...щаяся...
– Чем
– Это тоннель с отдаленно мерцающим светом, как и живописуют некоторые незадавшиеся или чудом спасшиеся покойники, а мне нужен оптимизм и второе дыхание в чистом виде, если вы хотите, чтобы я и дальше поддавался вашему руководству. Избавьте меня от греховодницы, от богомерзкой твари этой, товарищ Гаврила, Богом заклинаю!
– О Боге заговорил? А зачем сюда ее притащил?
– Увязалась... Не мог отделаться... Это фурия, говорю вам...
Функционер размышлял, как поскорее и без лишнего шума выпроводить дамочку; полагал он, что подобную не грех и умертвить, а вот чтоб она пользовалась клубной жизнью да еще примерялась к последующему безобразному участию в массовой сходке - это уже ни в какие ворота... Желание поглумиться над мероприятием, где сеется разумное, вечное, доброе и помыслы людей отделены от досадной земной прозы, отчетливо читалось на прекрасном лице мегеры. И это жена не менее видного, чем Гаврила Страшных, руководителя! Голова моя шла кругом, когда я, благодаря прозорливости наставника, видел, как опасные намерения злоумышленницы, образуя грандиозные кольца и чудовищные извивы, исполинским гадом продираются к нам из бездны недомыслия, из того человеческого подполья, где вечно кому-то неймется и где все бурлит и клокочет силой темных страстей. Уже близка алчная, готовая пожрать пасть...
***
– Трудное, непростое, если не ошибаюсь, было время, - сказала гостья с печальным вздохом и покачала головой.
– А и яркое? Тогда завидно. Все-таки, как ни крути, ни на что не похожий жребий выпал!.. Очевидными же фактами и простыми словами о нем не составить представления, и вы, как некогда вертевшийся в исключительных недрах человек, сложили легенду. Понимаю... Но из этой легенды, или ей подобной, Абэведов вышел писателем, претендующим на маститость, а вы ограничились работой критика. У кого-то одного из вас недостаток понимания музыки сфер?
После небольшого и, может быть, для него самого не слишком внятного размышления Тимофей Константинович ответил:
– О том времени, о жребии и указанной музыке сказать, что они трудны, это прямо в точку, это вернее верного, и с какого-то боку выходит, что все будто бы так и пропало втуне, но я - и в этом суть!
– никогда ни на минуту не терял надежды. Мир и населяющее его человечество еще исправятся и все заживут весело и плодотворно, вот какая мечта помогала мне держаться на плаву. Главное было - потягаться с тусклостью, не позволить мещанской среде заесть тебя. В Гавриле Страшных сошлись противоречия эпохи, он и лидер из базисной надстройки, и чуть ли не разбойник с большой дороги был, но это и делало его неповторимым, неподражаемым, глубоко человечным, и я хотел быть как он, полыхать подобным же факелом. Пресечь попытки некоторых уйти в себя и свои своекорыстные интересы, обособиться, зажить в подлой скрытости, проводя линию наглого эгоизма, вот чем я руководствовался под началом у этого выдающегося человека. На помощь спешил материализм, сметающий с пути все мелкое, ничтожное, субъективное, уводящее в бредовый мир пустых грез. А Гаврилу однажды даже по телевизору показали как пример для всех нас, как нечто идеальное. И на тех, кому материя представлялась иллюзией, а жизнь вне созданных нами условий - раем, мы смотрели предостерегающе и жутко, с угрозой. В горячую же минуту описываемой клубной жизни я просто-напросто свято верил, что исправлению быть и пружиной его послужит мое избавление от головоломной бабы, играющей мной, словно я просачивающийся между пальцами песок. Тем временем у нее завязался непринужденный разговор с каким-то юрким человечком, и когда мы с Гаврилой вернулись к стойке, этот тип хотя и отскочил, приняв во внимание пугающий облик Гаврилы Страшных, но уже не спускал с Паши Ромуальдовны похотливого взгляда и, стоя поодаль, все восклицал, как помешанный:
– Бесподобная, бесподобная!
– С Богом!
– сказал Гаврила, осушая внушительный бокал.
И я осушил. Гаврила определенно намечал путь тотальных возлияний; таков был его план на тот вечер. А вот ведь какая штука: куда бы ни шел я в сказанном клубе, предо мной, как из-под земли, возникал верзила в сером плаще и низко надвинутой на глаза шляпе, тоже серой. Сурово молчал он, а все же казалось, будто дико, зловеще хохочет. На миг-другой подняв глаза, он бросал на меня молнией сверкавший угрюмый взгляд и, отворачивая борт пиджака, показывал приколотый к внутренней стороне того лист бумаги, на котором было начертано: "Товарищ Тимофей - козел отпущения". Меня это бесило. Я морщился и крутил носом, словно в действиях сумасшедшего незнакомца было что-то зловонное, но ведь и впрямь настойчивость этого человека могла произвести весьма неприятное впечатление, вот я и надумал, в конечном счете, не без стыдливости и омерзения уводить взгляд в сторону, делая вид, будто предпочитаю ничего не замечать.
Неожиданно и потрясающе Гаврила с Пашей Ромуальдовной, топоча, ошалело взвизгивая, выбежали на сцену и массу, поймите, неподъемную для прочих массу энергии излили в исполнение какого-то сумасшедшего акробатического этюда, причем дамочка, неистовствуя, извивалась что твоя змея, а мой друг и учитель показывал недюжинную силу, подбрасывая ее, что же до таинственного верзилы, то он, неслышно подойдя сзади, вкрадчиво шепнул мне в ухо:
– Недурно они развлекаются, а? Я ж говорил... Понял? Это жулье, полное, абсолютное жулье! Издеваются над здравым смыслом, а тебя, дурачка, морочат и втаптывают в грязь. И я тебя предупреждал. Ты читал, что у меня написано? Но это еще в духе изящной словесности и с религиозным оттенком, а пропишу грубее и конкретнее, так ты у меня вовсе выйдешь микробом.