Усвятские шлемоносцы
Шрифт:
Но вот бежал выгоном Касьян с Натахой, пытливо вглядывался в своё подворье, которое столь старательно укреплял и ухорашивал, и, наверное, впервые при виде голубых окошек испытывал незнакомое чувство щемящей неприютности. Слово «война», ужалившее его там, на покосах, как внезапный ожог, который он поначалу вроде бы и не очень почувствовал, теперь, однако, пока он бежал, начало всё больше саднить, воспалённо вспухать в его голове, постепенно разрастаться, заполняя всё его сознание ноющим болезненным присутствием. Но сам он ещё не мог понять, что уже был отравлен этой зловещей вестью, её неисцелимым дурманом, который вместе с железным звоном рельсового обрубка где-то там
Он бежал и всё больше не узнавал ни своей избы, ни деревни.
Вытравленным, посеревшим зрением глядел он на пригорок, и всё там представлялось ему серым и незнакомым: сиротливо-серые избы, серые вётлы, серые огороды, сбегавшие вниз по бугру, серые ставни на каких-то потухших, незрячих окнах родной избы… И вся деревня казалась жалко обнажённой под куда-то отдалившимся, ставшим вдруг равнодушно-бездонным небом, будто неба и не было вовсе, будто его сорвало и унесло, как срывает и уносит крышу над обжитым и казавшимся надёжным прибежищем.
Не хотелось Касьяну сейчас в деревню, не тянуло его и домой. Ему чудилось, будто их изба тоже стояла без крыши, обезглавленная до самого сруба, с развёрстой дырой в серую пустоту, и он, всё более раздражаясь, не понимал, почему так рвётся туда Натаха, где уже нельзя было ни спрятаться, ни укрыться.
— Да не беги ты как полоумная! Сядь, отдохни перед горой-то!
— Ничего уж…
— Экая дура!
— Теперь вот оно, добежали.
— Да ведь не пожар, успеется.
— Кабы б не пожар…
— Па, а па! — вскинул на отца возбуждённый взгляд Сергунок. — А тебе чего дадут: ружьё или наган?
Касьян досадливо озирнулся на Сергунка, но тот, должно быть, воображая себе всё это весёлой игрой в казаки-разбойники, горделиво посматривал на крупно шагавшего отца, и Касьян сказал:
— Ружьё, Серёжа, ружьё.
— А ты стрелять умеешь?
— Да помолчи ты…
— Ну, пап!
— Чего уж там не уметь: заряжай да пали.
Невольно перекидываясь в те годы, когда отбывал действительную, Касьян с неприятным смущением, однако, вспомнил, что не часто доводилось стрелять из винтовки: день-деньской, бывало, с мешками да тюками, с лошадьми да навозом. Не нужно оно было ни для какой надобности, это самое ружьё.
— Ружьё лучше! — распалял себя мальчишеским разговором Сергунок. — К ружью можно штык привинтить. Пырнул — и дух вон.
— Ага, можно и штык…
— Штык, он во-острый! Я видел у Веньки Зябы. Он у них в амбаре под латвиной спрятан. Только весь поржаветый.
— Што, говоришь, в амбаре? — вяло переспросил Касьян, занятый своими мыслями.
— Да штык! У Веньки у Зябы.
— A-а! Ну-ну…
— Вот бы мне такой! Я бы наточил его — ой-ёй! Раз их, р-раз! Да, пап? И готово!
— Кого это?
— Всех врагов! А чего они лезут.
— А мне стык? — подхватил новое слово Митюнька. — Я тоза хоцю сты-ык!
— Тебе нельзя, — важно отказал Сергунок. — Он колется, понял?
— Мозно-о!
— А ну, хватит вам про штыки! — оборвала парнишек Натаха. — Тоже мне, колольщики. Вот возьму булавку да языки и накыляю, штоб чего не след не мололи.
Уже наверху, на въезде в село, Касьян ссадил с себя Митюньку и, не глядя на жену, сказал:
— Схожу в колхоз, разузнаю. А вы ступайте домой, нечего вам там делать.
И, ещё не отдышавшись, Касьян полез за кисетом, за
Новая, крепкая правленческая изба без всяких архитектурных премудростей, если не считать жестяной звезды, возвышенной над коньком на отдельном шестике, с просторным крыльцом под толстой, ровно обрубленной соломой, была воздвигнута за околицей прямо на пустыре. Прошка-председатель не захотел ставить новую контору на прежнем месте в общем деревенском порядке, где каждое утро и вечер с рёвом и пылью, оставляя после себя лепёхи, проходило усвятское стадо и день-деньской возле правления ошивались чьи-то куры и поросята. Он сам выбрал этот бросовый закраек, пока что неприютный своей наготой и необжитостью. Но меж лебедой и колючником уже поднялись тоненькие, в три-четыре веточки, саженцы, обозначавшие, как Прошка уважительно выражался, будущий парк и аллеи — заветную его мечту.
Касьян, поспешая через пустырь, ещё издали увидел подле конторы роившийся народ, дроновского мерина и председательские дроги у коновязи. При виде этого непривычного людского скопища середь рабочего дня Касьяна ещё раз обдало мурашливым холодком, как бывало с ним, когда вот так, случалось, подходил он к толпе, собравшейся возле дома с покойником. Да и здесь тоже нынче что-то надломилось: что-то отошло в безвозвратное, и не просто жизнь одного человека, а, почитай, всей деревни сразу.
Рельса всё ещё надсадно гудела. Полуметровая её культя была подвешена перед конторой на специальной опоре, покрашенной, как и сама контора, в зелёную краску. Звонить по обыденности строго-настрого возбранялось, и лишь однажды был подан голос, когда от грозы занялась овчарня. В остальное же время обрубок обвязывали мешковиной, чтобы не шкодили ребятишки. Конторский сторож Никита, которому в едином лице предписано было право оголять набат по особому Прошкиному указанию, сегодня, поди, давно уже отбил руки, и теперь, пользуясь случаем и всеобщей сумятицей, в рельсу поочерёдно трезвонили пацаны, отнимая друг у друга толстый тележный шкворень. Били просто так, для собственной мальчишеской утехи, ещё не очень-то понимая, что произошло и по какой нужде скликали они своих матерей и отцов.
Люди, тесня друг друга, плотным валом обложили контору. Крепко разило потом, разгорячёнными бегом телами. Касьян, припозднившийся из-за Натахи и приспевший чуть ли не последним из косарей, начал проталкиваться в первый ряд, смиряя дыхание и машинально сдёргивая картуз. Высунулся и ничего такого особенного не увидел: на верхней ступеньке крыльца, уронив голову в серой коверкотовой, закапанной мазутом восьмиклинке, подпершись руками, сидел Прошка-председатель, поверженно и отрешённо глядевший на свои пыльные, закочуренные сухостью сапоги.
Помимо косарей сбежался сюда и весь прочий усвятский народ — с бураков, скотного двора, Афоня-кузнец с молотобойцем, и даже самые что ни на есть запечные старцы, пособляя себе клюками и костыликами, приплелись, приковыляли на железный звяк, на всколыхнувшую всю деревню тревогу. И, подходя, пополняя толпу, подчиняясь всеобщей напряжённой, скрученной в тугую пружину тишине, люди примолкали и сами и непроизвольно никли обнажёнными головами.
А Прошка-председатель всё так и сидел, ничего не объявляя и ни на кого не глядя. Из-под насунутой кепки виден был один лишь подбородок, время от времени приходивший в движение, когда председатель принимался тискать зубы. Касьян думал поначалу: потому Прошка молчит, что выжидает время, пока соберутся все. Но вот и ждать больше некого, люди были в сборе до последней души.