Утерянный рай
Шрифт:
В общежитии пахнет краской и хлоркой. Оно новенькое, но порядки в нем, уж бог весть когда и каким образом, сложились старые. Так же орет комендантша, так же бдительно стоят на страже нравственности бабульки-вахтерши. Естественно, не работает буфет, не хватает мебели.
В комнате, куда мимо вахтерши, бабушки – божьего одуванчика, проник Дубравин, уже двое опоздавших – Армен Мусаэлян и Витька Палахов. Сидя на кровати, они перебрасываются в картишки. Армен, плотный, густо заросший черной щетиной, с волосатыми руками и густыми бровями армянин, раздает. Витька Палахов, беленький,
– Садись с нами. Втроем веселей. Ты там на завуча не напоролся? Сегодня у них какой-то рейд по опозданиям. Вот мы и отсиживаемся.
– Садись, братан! – добавляет и Витька.
Дубравин равнодушен к картам. Считает это занятие бессмысленной тратой времени. «Но надо же как-то сходиться с людьми, – думает он сейчас. – Не будешь же вечно один. Тем более что Витька с Арменом не совсем такие, как другие. Более развитые, что ли».
И он присаживается на стул напротив кровати.
Мусаэлян сгребает колоду и заново раздает на троих. Играют по кругу.
– Ты чего такой кислый и ходишь неправильно? – спрашивает его Палахов, внимательно разглядывая свои козыри. – Из-за опоздания, что ли?
– Да нет! – отнекивается Дубравин. Ему ни с кем не хочется говорить о своей беде.
– Может, его тошнит, как и нас, от всей этой бодяги, – бросая козырь волосатой рукой, вступает в разговор Мусаэлян. – Так ты не горюй. Одно слово – ГПТУ. Знаешь, как расшифровывается? Господь послал тупых учиться. Здесь собрались все, кто никуда поступить не может и ни на что не способен. И преподы – один слив. Кого отовсюду гонят, те идут в профтехучилища. Деревня, аулы забили все…
Шурке неприятен этот разговор. Он ведь тоже из деревни. «А сами, если вы такие великие, что здесь делаете?»
– Ты, я вижу, как и мы, тоже здесь не по призванию? – иронизирует Витька Палахов, заглядывая Дубравину в карты.
– Мне, например, прописка алма-атинская нужна, – замечает Армен. – Без прописки на хорошую работу не берут. Вот пропишут в этой новой общаге, и можно бросить все к черту.
– А мне надо до армии перекантоваться, а то менты наседают. Посадим, мол, за тунеядство. А тут я вроде как учусь. По тебе видно, что ты тоже птица другого полета.
– Да, была история! – понимая, что этим разговором они его как бы приглашают в компанию и отказываться нет необходимости, соглашается Сашка. – Была драчка с чеченами. Пришлось ноги в руки и уносить сюда вместо военно-морского училища. Но уж на следующий год точно поступлю.
С первого дня занятий все училище быстро разбилось на группы. Ребята из сел, постоянно жившие в общежитии, – одна стая. Городские – другая. А вот такие, как Сашка Дубравин, не подпадали ни под одну категорию. Разве что случайных. Или залетных. Их интересы были не здесь. Каждый переживал свое положение по-своему.
– Пойду выгляну, – встает с кровати Мусаэлян. – Не кончился ли у этих придурков рейд по опозданиям?
Когда он выходит, в комнате наступает тишина. Как-то не говорится и не играется. «Что же делать теперь?» –
Удар за ударом сыплются на него. Новая, взрослая жизнь началась совсем не так, как мечталось. Где оно, синее море? Где красивая форма, где кортик? Училище, правда, есть. Только форма в нем другая.
Трудно. Но он мало обращает на бытовуху внимания. Главное – их любовь. Эти две недели. Он жадно вспоминал их перед сном, на занятиях, в троллейбусе. Жил ею. Дышал. И все ему было нипочем. Пока он надеялся и верил. И вот это письмо.
«Как говорится, прямо под дых! Аж в зобу дыханье сперло!» – с усмешкой над самим собою хмыкает он.
Палахов, молча разглядывая карты, замечает эту усмешку.
– Че хмыкаешь?
– Да так. Письмо девушка прислала. Так тошно. Прощались, целовались. Я думал, ну, все – жизнь… А теперь все не так… Люблю – не люблю…
И Дубравин неожиданно для самого себя, да, наверное, и для Витьки, вдруг, ни с того ни с сего рассказывает свою историю этому совсем чужому для него белобрысому парню. Изливает всю накопившуюся тоску по дому, по друзьям, по любви…
– Да, братан, не сахар! – Видно, что его рассказ задел у Палахова какую-то свою больную струну. И куда только девалась вся его крутизна и приблатненность? – Но главное, братан, все живы, здоровы, а это значит, что все продолжается, – дрогнувшим голосом добавляет он.
Потом, сдвинув свои белесые брови, закуривает сигарету и исподлобья, блеснув голубыми, с зеленоватым оттенком глазами, начинает свой рассказ:
– Я любил ее еще со школы. Ну, знаешь, как это бывает. Ходили вместе в школу и из школы. Она была красивая. Знаешь, как мы любили друг друга? Теперешняя – тоже ничего. Но эта… Она была лучше всех…
Дубравин знает, что Витька любит прихвастнуть, соврать, и поэтому ждет, что он сейчас начнет рассказывать о своих победах, но, странное дело, неожиданно улавливает в голосе Палахова неподдельное волнение и искренность:
– Да, было времечко. Однажды на улице встретили ее какие-то ребята. По-видимому, они хотели заставить ее сдаться. Но она царапалась, кусалась. Тогда они толкнули ее под проходящий трамвай. Ей отрезало ноги. Я ходил к ней в больницу. Просил ее сказать, кто это сделал. У меня тогда был вальтер. Я бы их перестрелял. Она, увидев меня, отворачивалась и просила врача, чтобы меня не пускали… Знаешь… Я стоял перед нею на коленях, она меня била своими ладонями и кричала: «Уйди, уйди!». А мне казалось, что она меня гладит. Так я ее любил. Потом ее выписали. И она уже дома отравилась… Целый месяц я ходил как помешанный. Но ее уже не вернешь.