Утопия в России
Шрифт:
Подпольная литература СССР и литература эмиграции продолжают развиваться путями, проложенными в шестидесятые годы. Принцип Даниэля реализм на службе у парадоксальной фабулы — применяется на практике В. Аксеновым в Острове Крым (1979), повествующем о жизни суверенной демократической республики, основанной белоэмигрантами в Крыму, который стал чем-то вроде Тайваня и теперь хочет вернуться в лоно «матери-родины» Этот же принцип используют И. Ефимов в Архивах страшного суда (1982), где реализуется панпсихическая идея Циолковского (шпионы всех государств ведут беспощадную борьбу за изобретение, дающее физическое бессмертие) и А. Гладилин в романе Французская Советская Социалистическая Республика (1985), название которого говорит само за себя.
Добавим к нашему краткому перечню басню ф. Искандера Удавы и кролики (1982), ставящую вопрос о тоталитарной власти и возможностях сопротивления ей. Эта книга обнаруживает ловушку, в которую может попасть автор утопии: очевидность. Знаменитый автор времен «оттепели» В. Тендряков попадает в эту ловушку, описывая в Покушении на миражи (1982) посещение Кампанеллой выдуманного им Города Солнца, который превратился в концентрационное общество. В ту же ловушку угодил, на наш взгляд, и автор блестящего Ивана Чонкина В. Войнович в романе Москва 2024 (1989): его герой, писатель, прошедший лагеря и выставляющий себя пророком (карикатура на Солженицына), погружается в анабиоз,
Только одному писателю, не отступающему от раз и навсегда выбранной повествовательной манеры, удалось избежать этой ловушки. Начиная с Зияющих высот и до последних произведений А. Зиновьев исследует «законы общественной комбинаторики» путем сатирико-социологического описания советского «коммунализма». После Русских ночей Одоевского и, может быть, после Зощенко, Зиновьев — первый русский писатель, сумевший по-настоящему внедрить в повествование научный язык, сплавить вульгаризмы и теоретический комментарий. Эта интеграция языков и стилей создает четкую и парадоксальную картину «рая», в который превратился коммунистический мир, «крысария», где ни один государственный или общественный институт не препятствует игре первобытных инстинктов и сил (ср. Ибанск в «Зияющих высотах», Желтый дом, Партград и т. д.). Зиновьев отказывается от места в числе последователей Замятина и Оруэлла, хотя он и написал в 1984 году маленький текст по законам жанра (Предупреждение будущего. Мир после Третьей мировой войны, 1984): население планеты согнано в гигантские муравейники, как в классических американских научно-фантастических антиутопиях [Зиновьев 1990, 490]. Для Зиновьева реальный коммунизм — это и не воплощенная утопия (поскольку она включает негативные аспекты), и не искажение идеала. Это реальность, глубоко укорененная в истории и человеческой природе, она не может быть заменена лучшей системой — отсюда враждебность Зиновьева к «реформаторам» (Катастройка, 1990). Его герои, оппортунисты или диссиденты, — продукты «социзма», «гомососы». Названные согласно их функции или роли (Справедливый (пародия на Солженицына), Мыслитель (его прототип философ Мамардашвили), Пачкун, Болтун, Член (партии), и т. д.), они представляют социальные или идеологические типы. Утопизм Зиновьева коренится в стремлении дать (преимущественно на материале круга московских мыслителей и ученых) полное научное описание советского общества [Зиновьев 1976] в том его логическом завершении, которого, к счастью, удалось избежать.
Если перестройка и переставила какие-то акценты, она мало что изобрела. Ее родство с подпольной литературой шестидесятых годов может быть проиллюстрировано Градом обреченным Стругацких, историей Эксперимента (инопланетного?), который должен объединить в отделенном от мира городе сторонников разных проектов улучшения жизни, от нацистов до комсомольцев и реформаторов всех мастей. Цель этого эксперимента — иммунизация против идеологии. Этот роман, написанный в 1970 году, напечатанный в 1988-1989-м, без труда укладывается в новый литературный контекст. Последние антиутопии не расходятся с известными нам схемами. После Невозвращенца (1989) А. Кабакова, предсказавшего распад СССР рост преступности и войну всех против всех, целая поросль авторов повествований-катастроф, черпающих вдохновение из американских фильмов, находит удовольствие в описании насилия: повести В. Рыбакова, А. Курчаткина, Л. Петрушевской — притчи о вырождающемся мире. Фантасмагория повседневности царит в произведениях В. Маканина и Б. Бахтина. Антиутопические эксперименты таких авторов нового поколения, как В. Пелевин или А. Курков, — обусловлены в основном стилистическими исканиями: композиционные эффекты служат плещущему через край воображению. Примером может служить хотя бы пелевинское описание жуткого тоталитарного мира, который оказывается птицефабрикой, увиденной глазами куриц. Отметим появление в 1991 году отличного альманаха В. Бабенко Завтра, посвященного обсуждению проблем утопии и открытию молодых авторов, а также неизвестных или забытых русских и зарубежных произведений этого жанра.
Практически все отмеченные нами авторы отрицают, по примеру Зиновьева, свою принадлежность к антиутопической традиции и выдвигают на первый план чисто литературные аспекты своего творчества. Безусловно верно, что новая фантастика, пусть даже и отмеченная чертами антиутопии, не имеет четко определенного противника и соответствует эклектической, иронической атмосфере «постмодернизма», враждебного всякой мифологии и идеологии (парадигматический пример «постмодернизма» — Мрамор И. Бродского). Заслуживает ли эта новая фантастика лестного названия «метаутопия»? Оставим вопрос открытым. Скажем лишь, что не одна фантастика занимается проблемами утопизма. На утопической ниве трудятся не только фантасты.
«Неославянофильство»
В тот момент, когда коммунистическая утопия наводняет научную фантастику а Хрущев заявляет о необходимости «по большевистски безжалостно вырывать с корнем любые проявления националистических пережитков» [Хрущев], возрождается славянофильство. Утопия порождает контрутопию.
Неославянофильство уходит корнями в XIX век. Необходимо разделять возвращение к истокам (Гоголь, Достоевский, Киреевский, Соловьев) и «национал-большевизм», возводящий свою родословную к «сменовеховским» идеям двадцатых годов, пытающийся «спасти коммунизм от опасности смешения с русским национализмом» [69] . А. Солженицын и «деревенские писатели» 60 — 70-х годов относятся к первому направлению. Второе, то приходящее в упадок, то снова оживляющееся, поначалу было представлено литературными критиками журнала «Молодая гвардия».
69
3. Пресс конференция Солженицына в Цюрихе, 16 ноября 1974 года. «Национал-большевизм», изучавшийся М. Агурским, пришел в середине двадцатых годов на смену пролетарскому интернационализму.
В основе утопизма Солженицына лежит неприятие революционной прометеевской утопии: история — это живой организм, как дерево или река, и ни топор, ни новое русло не могут ее исправить (Август четырнадцатого, гл. 42). «Скачку» или «бесконечному прогрессу» Солженицын противопоставляет необходимость внутреннего развития, более важного, чем юридическая свобода, противопоставляет «строй души», еще для Гоголя определявший общественный порядок и необходимый как России, так и Западу. Солженицын проповедует нации, понимаемой, как личность (этически, а не этнически), пути духовного совершенствования: его статья О покаянии и душевном смягчении, как категориях жизни нации (1974, в сб.: Из-под глыб) и теоретическая основа его Письма вождям Советского Союза (вместе с идеями Сахарова, автора более «западнического»
«Деревенская проза» 1960 — 70-х годов с ее уклоном в историзм и социологию вместе с Солженицыным признает главенство этического и того, что перестройка назовет «универсальными ценностями». В связи с этой прозой вряд ли есть смысл говорить о пассеистском утопизме, поскольку она описывает главным образом гибель русской деревни и русской души, как это делали сто лет назад писатели-народники, с которыми у «деревенщиков» более надежные связи, чем со славянофилами. Перед лицом макрокосмической утопии Хрущева зарождается утопия микрокосмоса: изба (Матренин двор Солженицына (1963), архетип этической «деревенской» литературы); остров на Ангаре, прибежище древней крестьянской цивилизации, исчезновение которого под волнами искусственного моря — образ tabula rasa прометеевской утопии — переживается как конец света (Прощание с Матерой В. Распутина, 1976); колхоз, который оказывается последним оплотом солидарности и относительной автономии перед идущими ему на смену совхозами промышленного типа (Дом Ф. Абрамова, 1978). «Деревенская» литература противопоставляет «обществу» «память о земле и небе» [Niqueux, 1981], без которой у народа нет будущего.
Распутин больше не создаст ничего выдающегося и примкнет к лагерю патриотов-неосталинистов, чья шовинистическая концепция «русскости» имеет мало общего с идеями Солженицына. В середине 60-х годов неославянофильство представляло собой всего лишь слегка фрондирующее течение мысли, бывшее на подозрении у стражей догмы, но поддерживаемое брежневской «русской партией», которая была напугана хрущевским утопизмом. Произошло «сплетение официальной идеологии и русофилии» [Berelowitch, 243], позволившее продлить жизнь первой благодаря единственной не до конца попранной ценности национальному сознанию. Перед лицом «загнивающего» Запада, бездуховного, меркантильного, развратного, нигилистического, СССР представал «большой семьей», склонной к мессианизму, цитаделью коммунистического гуманизма и искусства, служащего народу. По мере упадка общественной и политической жизни, а также исчезновения цензуры, неославянофильство постепенно Дошло до поисков козла отпущения (сионизм, «русофобы», США, жидомасонский заговор) и прямолинейных решений (необходимость возврата к чрезвычайщине) для наведения порядка и восстановления мощи русской или советской империи.
Перестройка и после: деконструкции и реконструкции утопии
«Величайшая утопия в истории, десятилетиями определявшая жизнь трети человечества, потерпела крах» [70] . Тем не менее перестройка (1985 — 1991) была начата Горбачевым и его советниками ради спасения этой утопии двойным путем (антиутопическим и утопическим): первый — возврат к реальности (главным образом экономической), подмененной «реальным социализмом» Брежнева, при отказе от сталинской модели с целью «исправления искажений» системы и ее «улучшения»; второй — разработка новой идеологической и экономической моделей (лозунг «социализм с человеческим лицом», брошенный в 1989 году и программа «500 дней» Г. Явлинского, оставшаяся в проекте). Перестройка началась в чисто большевистской (сталинской, андроповской) традиции «ускорения» («социально-экономического развития на базе научно-технического прогресса»), «интенсификации» производства и ужесточения дисциплины (искоренения алкоголизма, спекуляции). Считалось, что для восстановления системы и вступления в светлое будущее достаточно «преодолеть процесс стагнации, избавиться от механизмов торможения» [Горбачев, 41]. В июле 1986 года перестройка, приравненная к революции, увязла в бесконечных препирательствах. Реальность оказалась менее податливой, чем предполагалось. Консервативный путч в августе 1991 года побуждает Ельцина, первого президента России, сделавшего ставку на идею русского возрождения, «ликвидировать» СССР (декабрь 1991 года): «Падение СССР не означает гибели России, это падение коммунистической утопии» [71] . Однако Ельцин не смог предложить взамен ничего более привлекательного, кроме приватизации (выгодной ловкачам) и либеральной утопии, вводившейся путем постановлений. После смещения Гайдара (январь 1994) премьер-министр Черномырдин разоблачает «рыночный романтизм», т. е. ельцинскую государственную утопию. Теперь на отсутствии государственной утопии наживаются националистские и фашистские партии и группировки, примыкающие к коммунистам, которым Ельцину так и не удалось понравиться. «Коммунизм обеспечивал минимум безопасности в обмен на безусловное подчинение. Он предлагал простой образ мира и врага. Он предлагал также равенство в нищете» [72] . Все это кануло в лету. Жириновский, лидер партии, называющейся на новоязе «либерально-демократической», обеспечил себе бессмертие крайними заявлениями, при том что его апология мелкобуржуазного «национал-социализма», скорее, соответствует его реальным устремлениям, а его «геополитическая» программа Drang nach Sьd (Последний бросок на Юг, 1993), кажется, возрождает индийские амбиции Петра I и в то же время соответствует вековой русской ностальгии по теплым южным морям. Ожидание Отца, который восстановит порядок, или Великого Инквизитора, который обеспечит материальное благополучие, показывает, что утопизм не умер и может еще принять самые мучительные формы.
70
4. Б. Ельцин, речь в нью-йоркском университете, Правда, 9 июля 1991 года.
71
5. Б. Ельцин, телевизионное предновогоднее обращение, 29 декабря 1991 года.
72
6. Adam Michnik, «Jirinovski, mon amour», Le monde, 15 janvier 1994,p.7.