Утопия в России
Шрифт:
Специфика русской утопии зависит не от наличия или отсутствия той или другой из названных категорий, а от их активности, от форм, от времени, от исторического контекста их взаимодействия.
Вряд ли утопизм присущ русской культуре больше, чем западной. Вопрос не в количестве, интенсивности или духовной высоте мечтаний. Как мы показали, утопизм несколько иначе функционирует в системе русской культуры, он менее выделен, чем в послеренессансных европейских культурах, менее склонен развиваться внутри особых жанровых форм, у него большая проникающая способность. Исходя из нашей классификации, можно констатировать, что жанровый канон утопии импортируется в Россию сравнительно поздно (но при этом утопическая топика сразу же проникает в произведения самых разных жанров и видов искусства); что большинство утопических топосов свободно переносится с Запада
Последнее представляется важным. Не исключено, что своими особенностями русская традиция во многом обязана сложившейся в новое время схеме отношений власти к альтернативным утопиям, своеобразному состязанию в утопичности мышления между властями предержащими и «неофициальными» элитарными и народными утопистами. Характерен установленный властью с XVIII века цикл: краткая фаза поощрения — долгая фаза подавления «независимой» утопии. Характерна сравнительная терпимость по отношения к утопизму как настроению, как включенному мотиву («Что делать?» пропускается цензором!), и нетерпимость к публикации самостоятельных утопических произведений, ни в виде трактатов, ни в виде романов по модели Мора.
К началу XIX века русское миростроение фиксирует свои цели: геополитические (панславянство, ориентализм, позже скифство, евразийство); мистические («свет с Востока», Новый Человек); культурные (всеобщее образование) и т. д.; свои подлежащие решению общественные вопросы: крепостной, еврейский, польский, местного представительства и др.; свои аргументы: идеализация славянской старины; наследование античной (универсальной) культуры; размеры страны как предлог для сильной власти; бесконфликтность многонациональной России (по контрасту с Британской империей). В эту конфигурацию вписываются и утопизация общества, и традиционные топосы утопии, орудия утопизации (функционализация мира, оптимизация труда, евгеника, униформизация жизненных процессов с целью уравнения и проч.), и новые идейные и жанровые формулы.
Предоставляем читателю оценить, как по сравнению с этим перечнем, не претендующим на полноту, изменились за последние годы цели, вопросы, аргументы общественных мыслителей и деятелей, с одной стороны, и утопистов, с другой.
Но разве остались еще утописты в России?
Разумеется, особенно, если помнить, что антиутопия очень часто скрывает в себе невысказанный образ утопии. Готовясь к прощанию с читателем, перечислим вразброс то, что нам уже не под силу серьезно комментировать, но что мы сумели заметить.
Фантастическая литература все еще цветет. Конечно, изменились и цензурные условия, и масштаб потока, и контекст, и издательские структуры, меняя коренным образом природу явления. Гораздо большими тиражами, чем раньше, и без разбора выпускаются авторы всех видов англо-американской фантастики: они задают тональность. На этом фоне происходит настоящий разгул космической оперы, заваренной на фэнтези с примесью то черной, то белой магии. В издательстве «ACT» серия «Век дракона» плавно переходит в серию «Звездный лабиринт». Бесчисленные романные циклы, в которых, по примеру Азимова, Герберта и Толкиена, живописуются истории то ли древних магических цивилизаций, то ли галактик и сверхгалактических союзов, пишут С. Лукьяненко, А. Громов, В. Васильев, Ник Перумов. В связи с последним автором нам встретилось новое жанровое определение: «космическое мочилово». Введен термин «магическая утопия» (М. Магид), который относится не только к образам миров, описанных в такой литературе, но и к «ролевой игре», в которую она втягивает читателя. Элементы как утопии, так и антиутопии переполняют всю эту продукцию (к ней надо добавить новый «национальный триллер», созданный такими авторами, как Григорий Миронов, и посвященный защите идеализованной русской культуры от посягающих на нее иностранных гангстеров) и, пожалуй, требуют внимания со стороны исследователей.
Из перечисления видно, что это сложный и неоднородный массив, расположенный на разных качественных, функционально-социологических и культурно-тематических уровнях и (как бы ни оценивать его отдельные части) несомненно участвующий в процессах обновления русской литературы.
Нынешний подъем отдаленно напоминает 1960-е годы, эйфорическую атмосферу освобождения чистой фантастики (тогда прикрывавшейся грифом «научной»). Нельзя не отметить неослабевающее влияние братьев Стругацких: богатство фантазии и
Разными скрытыми и явными путями сближается, а иногда и сливается с этим массивом творчество лидеров русского постмодернизма. Они уже упоминались в этой книге. В. Маканин, В. Пелевин, В. Сорокин, А. Курков продолжают писать, направляя свою деконструктивную энергию и (ретроспективно) на советскую псевдоосуществленную утопию, и на любые утопии в классическом понимании, прошлые и будущие: игра, заслуживающая названия «метаутопической». А если учесть, что деконструкции у этих авторов подлежит и вся создаваемая в письме виртуальность (так разлагается воображаемый мир в романе Пелевина «Чапаев и пустота», 1996), об их литературе можно говорить как о «метафантастической». К этой тенденции близок нашумевший роман Т. Толстой «Кысь» (2000): стилистика в нем борется с хорошо известным сюжетом о послеатомном возврате к примитивному общественному устройству, осложненному диктатурой и мутациями. Более радикален (и потому интересен) эксперимент Д. Пригова. В романе «Живите в Москве» (2000) он переигрывает прошлое, сталкивая свои действительные воспоминания о детстве в столице советской страны с вымышленными апокалиптическими событиями, пропущенными сквозь деформирующий фильтр бреда: память как мир антиутопии, или антиутопия памяти. Все творчество Пригова последнего времени, определяемое им как поиски свободы через деконструкцию тоталитарных языков, можно поместить в перспективу творческой утопии авангарда, о которой здесь было много сказано.
Отметим, что небывалую до сих пор динамику как волне фантастики, так и авангардным экспериментам, придает явление, которого мы не оценили по достоинству, когда писали эту книгу: Интернет. Надо сказать, что русская сеть — одна из самых оживленных, разнообразных и творческих в Интернете. Там можно встретить и настоящих критиков утопии, и ее собирателей (в частности, хорошие сайты, посвященные архитектурным и художественным утопическим проектам: например, «Русская утопия. Депозитарий» Ю. Аввакумова). Время от времени в сети можно найти и мечтателей, тех, кого дух постмодернизма вдохновляет не на разрушение утопий, а на создание новых: так, мы узнали о планете Атэа, населенной однополыми существами лемле: «их цивилизация — удивительное сочетание культуры, пронизанной духом лесбийской любви и эроса, с достижениями науки, техники, и, как ни странно, ведовства. Цивилизация, преодолевшая распри и насилие, старение и смерть, вышедшая на просторы космоса и сохранившая природу своей планеты». Сайт О. Лаэдель знакомит всех желающих с рассказами и стихами, где описаны грезы, удивительно близкие к узорным фантазиям начала XX века.
Итак, «утопия» — модное слово. Но вне области литературы и искусства нам кажется, что конкуренция между утопическими программами, которую мы отмечали в середине 1990-х годов, выдыхается (но тут с нашей стороны не исключено недопонимание происходящего). Глуше, чем раньше слышится мощный голос А. Солженицына. Его идеи перестали быть темой серьезных обсуждений, порой подвергаются не совсем заслуженной критике, а часть из них, к сожалению, эксплуатируется неославянофильской средой, где мечта о православной России сочетается с представлением о современном мире как царстве Антихриста и (что то же самое) осуществленной технологической антиутопии. «Глобализация» отождествляется (например, в статьях К. Гордеева) с «дьяволизацией» мира. Курьезно, что для этих картин порой используется набор терминов и понятий самой современной науки.
Будущее покажет, сможет ли такое анахроническое прогнозирование серьезно влиять на настроения, на политику России, на ее поиски нового равновесия, внешнего и внутреннего.
Мы надеемся, что и в этом отношении наша книга не совсем запоздала; читатель найдет в ней двойное предупреждение — об опасности утопизма, когда он становится слишком сильным, и о тщетности надежд на его исчезновение.
Однако, если приручить утопии, они могут быть не только полезны, но и необходимы.
Леонид Геллер