Утопия в России
Шрифт:
В 1830-х годах А. Вельтман (1800–1870), археолог, ученик Стерна и Жан Поля, пишет «исторические» романы, где вновь появляется легендарный Славенск, волшебники и феи живут рядом с реальными героями, и все стилистические, исторические пласты русского языка подняты для создания своеобразного синтеза, проникнутого шишковским утопизмом. Автор отправляется в прошлое на гиппогрифе и узнает, что древние греки были славянами, а Александр Великий — уроженцем Дона: откуда его прозвище Маке-Дон-ский. Такие мифологические и этнолингвистические изыскания имеют много общего с идеями Тредиаковского и Сумарокова. Вельтман путешествует и в будущее. Год MMMCDXLVIII (роман 1833 года) являет картину Босфорании (возрожденной византийской империи), где нет больше ни несчастных, ни бедных, где общественные здания строятся из мрамора и золота, а Верховный Совет помогает править доброму государю (пресвитеру?) Иоанну. Всеобщему счастью угрожает опасность, когда власть оказывается в руках деспотичного Эола, близнеца Иоанна, но возвращение последнего восстанавливает гармонию. Построенный по старой схеме, этот роман одновременно и утопия в манере Staatsroman'a, и настоящий приключенческий рассказ, с пиратами, заговорами, стычками: мир будущего показан изнутри, в действии.
Князь В. Одоевский (1803 — 1869), постоянная мишень булгаринской сатиры, писатель, журналист,
Эта просветительская утопия, отмеченная цивилизаторским мессианизмом, представляет рационалистическую сторону мировоззрения Одоевского. Другая сторона — мистическая: писатель-философ объединяет учение Шеллинга и Сен-Мартена, романтизм и эзотерику, чтобы выразить свою веру во Всеобщее Знание. В Русских ночах (1844), итоговой книге, составленной из разных рассказов (среди которых «Город без имени» и «Последнее самоубийство») и размышлений в форме платоновских диалогов, Фауст восстает против дробления наук и определяет искусство, как высшую форму знания, с помощью которого можно построить лучший мир. Эстетическая деятельность для Одоевского и романтиков — один из путей к «Пансофии».
Утопизм Н. Гоголя (1809 — 1852), отвергнутый целым направлением критики, от Белинского до Набокова и Синявского, но справедливо оцененный сперва А. Григорьевым, потом М. Гершензоном и русскими символистами, тоже эстетического порядка, но это, главным образом, метафизический утопизм: «Сильнее других стран», Россия «чует приближенье иного царства» (VIII, 251) [46] . Чтобы оно пришло, необходимо «сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши» (VIII, 417). Но как установить гармонию, которая будет не иллюзорной, преходящей или дьявольской (как в Сорочинской ярмарке, Невском проспекте или Портрете)? Гоголь, с юности мечтавший служить «общему благу», всю жизнь пытался воплотить эту утопию. Сперва он верил в магическую силу слова, искусства, которое может дать «намек о божественном небесном рае» (III, 135; ср. VIII, 440), но может быть и бичом, способным с помощью смеха и сатиры исправлять и очищать сердца (XIV, 34). Однако Ревизор не изменил общества. Не отказываясь от своей «эстетической утопии» [Зенковский], Гоголь стал заботиться прежде всего о «внутреннем построении человека» (VIII, 405) в себе и других: чтобы воскресить «мертвые души» России, необходимо сперва «нужно сделаться лучшим» (VIII, 443). Обращение, возвращение сердца (metanoia) — условие воплощения любой социальной и экономической утопии. Таков лейтмотив Выбранных мест из переписки с друзьями (1846). Художественным выражением этого лейтмотива стал второй том Мертвых душ. «Покуда (человек) хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство», — читаем в наброске письма к Белинскому (XIII, 443). Однако несмотря на свое желание видеть Россию направленной «одним чародейным мановением» «на высокую жизнь» (VII, 23), Гоголь отвергает утопии, устремленные вперед: «Все позабыли, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном настоящем, которого никто не хочет узнавать» (XIII, 79).
46
3. Цитаты приводятся по академическому изданию в 14 томах (Москва 1937 — 1952), римская цифра означает номер тома.
Вторая часть «Мертвых душ» должна была показать, как град земной может приблизиться к Граду Божьему: микроутопия Костанжогло, сравнимая с утопией Вольмара из «Новой Элоизы», противопоставлена бюрократической утопии западника Кошкарева. Можно сопоставить вторую часть «Мертвых душ» с двумя утопическими романами Бальзака: Сельский врач (1833) и Деревенский священник (1842) [Елистратова]. Бальзак говорит о Сельском враче, как о «Евангелии действия», «поэтизированном Подражании Христу». «Подражание Христу» (по-французски, несмотря на перевод Сперанского 1829 года) было настольной книгой Гоголя с 1840 года. Утопия Гоголя предполагает политический и социальный status quo, откуда и негодование, ее встретившее. Гоголь видел «сверкающую, чудную, незнакомую земле даль» одновременно в России реальной и преображенной (VIII, 221). Если утопия Гоголя не изменила общества, то, по крайней мере, дала писателю спокойно принять смерть, взойти по лестнице Иакова в то царство, чей образ Гоголь хранил в душе: «Блажен тот, кто живет в здешней жизни счастьем нездешней жизни» (XIV, 102).
Славянофильство или «русская самобытность»
Творения Гоголя — вершина русского романтизма и его преодоление важны вдвойне. Литературная утопия освободилась от государственного утопизма: она больше не служит государю моделью или зерцалом, но является либо местом
Среди этих тем и топосов национальная тема остается общим знаменателем большинства декабристских, либеральных, полу- и ультраконсервативных утопий. Всем им в качестве эпиграфа можно предпослать последние слова Русских ночей Одоевского: «XIX столетие принадлежит России»; всех их иллюстрирует гоголевский образ летящей в будущее России-тройки, перед которой расступаются другие народы; их общий лозунг — слова критика Надеждина: «Мы бежим (с Европой) взапуски и, верно, перебежим скоро, если уже не перебежали» [Алпатов, 256].
Подхлестнутое войной с Наполеоном, освободительным движением и романтическими идеями, национальное сознание выражает себя со всей энергией, накопленной в нем спорами XVIII века. XVIII век попытался усвоить и обобщить социально-исторические теории мыслителей разных эпох: Фенелона и Пуфендорфа, Гоббса и Руссо, Лейбница и Вольтера. XIX век будет колебаться между разными национальными моделями. Франция, ставшая колыбелью «бонапартистской тирании», и позволившая исказить революционные идеалы, становится отрицательным примером (которым она уже давно была для консерваторов, даже тех, кто исповедовал квиетизм, учение Сен-Мартена и Ж. де Местра). Положительным примером становятся английские государственные учреждения, Байрон и Вальтер Скотт, Бентам и А. Смит, в то время как Германия оказывает мощное влияние возвеличиванием своего Volksgeist (народного духа) и философией, глубина которой резко противопоставлена французскому образу жизни и мыслей, блестящему, но поверхностному (этот упрек можно было слышать еще в конце XVIII века). Гердер, Баадер, Шеллинг, предсказывающие великое будущее русских и славян, толкают мыслителей на новые поиски русской самобытности, вернее сказать — русской непохожести. Ф. Глинка настаивает на необходимости очистки русского языка от западных слов и видит в этом Действенное средство повышения боеспособности русской армии [Глинка 1816, гл. 2]. Его желания «осуществляются» Пестелем, который русифицирует военный и политический словарь с изобретательностью, достойной Шишкова.
Примечательно, что и умеренный Н. Муравьев, и радикал Пестель предусматривают перенос российской столицы не в Москву, а в Нижний Новгород, на четыреста километров к востоку (ежегодные всероссийские торгово-ремесленные ярмарки проводились там с 1817 года). Будущая Россия поворачивается спиной к Западу. Проект Пестеля сосредотачивающий усилия на включении в состав России азиатских народов, возвещает о новой форме антизападничества, начало которому положил еще Щербатов.
Здесь необходимо вспомнить одного противника декабризма, который вместе с Аракчеевым символизирует реакцию и обскурантизм 20-х годов. М. Магницкий, инициатор «охоты на ведьм», направленной под эгидой православия против мистицизма и философии, которые ставят под сомнение истинность Писания, задался целью изолировать Россию от Европы: «Россия была бы счастлива, если бы ее можно было отделить от Европы таким образом, чтобы ни один слух, ни одна новость, касающаяся происходящих там ужасных событий, не могла бы дойти до нас!» [Koyrй, 72]. Магницкий (в отличие от Карамзина) прославляет татарское иго, которое помогло России сохранить чистоту своей веры в ту эпоху, когда Европа эту чистоту теряла. Он призывает Россию вернуться в Азию, чтобы там обрести новые жизненные силы [Billington, 291 296]. Этот голос выражает милленаристские ожидания, обращенные на восток (бывший масон, Магницкий думал, что первохристианская церковь еще существует в Индии), и он не одинок: похожие призывы прозвучат еще не раз. Среди тех, кто своими сочинениями внес вклад в идеализацию Востока, был С. Уваров, зачинатель востоковедения, министр образования при Николае I и автор знаменитой тройственной формулы, объединившей «русскость», идеологию и государство: «самодержавие, православие, народность» (последнее слово калька с немецкого Volkstum, адаптированного через польское narodowosc стало ключевым в русском культурном словаре). Один из отцов «официальной народности» М. Погодин видел место России на Востоке: «Нет! Западу на востоке быть нельзя, и солнце не может закатываться там, где оно восходит» [Алпатов, 246].
Опираясь на «трех слонов» [47] уваровской формулы, государство будет то вспоминать свою мечту о славянской империи, то выступать спасителем мира (для чего наденет в 1848 году форму «жандарма Европы»), то принимать, без особой убедительности, образ современной и «цивилизованной» державы, то, наоборот, впадать в спячку. Лишь национальная идея будет отныне, с перерывами, давать государству средства для сплочения его подданных [Riasanovsky].
После восстания декабристов между властями и частью культурной элиты России происходит разрыв. Русская интеллигенция с тех пор видит себя в оппозиции к государству. Между установившимся порядком и его противниками начинается более или менее открытая вражда, в которой народ играет роль ставки и заложника. В этом контексте разгорается спор, повлиявший на всю русскую общественную мысль, спор между «славянофилами», защитниками русской самобытности и «западниками», сторонниками единства исторического и культурного процесса.
47
4. В Средние века считалось, что Земля стоит на трех слонах.