Утренняя заря
Шрифт:
137
Слишком личные вопросы правды. – Что такое, собственно, делаю я? И чего хочу я добиться? Вот вопрос правды, которым не задается наша современная система образования и на который, следовательно, не дается ответа: заниматься этим некогда. Напротив, говорить с детьми о всяких пустяках, а не о правде; говорить женщинам, которым предстоит быть матерями, разные комплименты, а не поднимать вопроса о правде; говорить с юношами об их будущем, а не о правде, – для этого всегда есть время и охота! – А что такое семьдесят лет! они быстро пройдут, и быстро подойдет конец; так не важно, чтобы волна знала, куда и как она бежит! Даже, пожалуй, лучше не знать этого. – «Согласен, но не много гордости в том, что даже никто не поднимет такого вопроса, наше образование делает людей негордыми». – Тем лучше! – «Правда?»
138
Враждебное отношение немцев к просвещению.
Можно подвести итоги тому, много ли содействовали немцы первой половины XIX столетия развитию общей культуры. Во-первых, философы: они вернулись на первую и древнейшую ступень умозрения, находя удовлетворение в понятиях вместо объяснений, подобно мыслителям мечтательных веков: донаучная философия снова была воскрешена ими. Во-вторых, немецкие историки и романтики: их общие старания направлялись
139
Давать ранг своему народу. Многие имеют большие внутренние опыты и смотрят на них и выше них спокойным духовным оком – это делает людей культуры, которые дают ранг своему народу. Во Франции и Италии эту роль играет знать; у немцев, у которых знать вообще принадлежит к числу бедных духом (может быть, уже не надолго), эта роль принадлежит духовенству, учителям и их потомству.
140
Мы благороднее. Верность, великодушие, стыдливость перед похвалой, – соединение этих трех качеств мы называем благородством, и в этом отношении мы стоим выше греков. Для понимания, что образ мыслей самого благородного грека должен чувствоваться ничтожным и едва пристойным в среде нашей все еще рыцарской и феодальной знати, можно вспомнить о том утешении, какое внушал себе Одиссей при трудном положении дел: «Перенеси это, мое милое сердце! ты переносило уже несравненно худшее!» Возьмите историю того афинского воина-предводителя, который в присутствии всего генерального штаба на угрозы избить его палкой другим военачальником отклонял от себя этот позор такими словами: «Бей, но выслушай!» Грекам было непонятно жертвовать жизнью во избежание позора, как это делаем мы под впечатлением унаследованной нами рыцарской готовности к жертве, и благородно рисковать всем, как это делаем мы на дуэлях. Им было непонятно считать сохранение доброго имени (чести) выше приобретения дурного имени, когда это последнее связано со славой и чувством власти. Им было непонятно желание оставаться верным сословным предрассудкам, когда эти предрассудки могли помешать сделаться тираном. Это – неблагородная тайна каждого хорошего греческого аристократа: из глубочайшей ревности он считает каждого члена своего сословия на равной ноге с собой и каждую минуту готов броситься на власть, как тигр на добычу. Что ему ложь, убийство, заговор, продажа отечества, если идет дело о власти! Справедливость для людей такого рода была необыкновенно трудна, она считалась почти чем-то невероятным, «справедливый» для грека звучало так же, как «святой» для христианина. Даже когда Сократ говорил: «добродетельный человек – самый счастливый», то они не верили своим ушам, думали, что слышат что-нибудь неверно.
При представлении счастья каждый человек благородного происхождения представлял себе необузданность тирана, все и всех приносящего в жертву своему высокомерию и страсти. В людях, которые втайне так дико фантазировали о счастье, не могло, конечно, глубоко укорениться уважение к государству, но я думаю, что люди, у которых страсть к власти не неистовствует так слепо, как у греков, не нуждаются более в идолопоклонстве понятию государства, чем сдерживалась прежде в границах та страсть.
141
Переносить бедность. Великое преимущество знатного происхождения состоит в том, что оно позволяет лучше переносить бедность.
142
Будущее знати. Наружность «знатного человека» выражает, что в нем сознание власти постоянно играет свою исполненную прелестей игру. Благородный человек, мужчина или женщина, не позволяет себе упасть на стул, как бы в полном изнеможении; он избегает некрасивых движений и тогда, когда все стараются обставить себя поудобнее, например облокачиваться на спинку кресла во время езды по железной дороге. Он не показывает усталость, даже если в течение нескольких часов простоит на ногах при дворе; он строит свой дом не по плану уюта, а большой, солидный, как будто там будут жить существа высшие (даже имеющие больший рост); на вызывающую речь он отвечает сдержанно и ясно, а не с гневом, краснея и задыхаясь, как плебей. Он умеет сохранять вид постоянно присутствующей, высокой физической силы и желает постоянной ясностью, связностью и обязательностью, даже в трудных положениях, поддержать во всех окружающих впечатление, что его душа и ум стоят выше опасностей и смущения. Что касается страстей, то благородную культуру можно сравнить с всадником, чувствующим удовольствие пустить страстное гордое животное важной поступью – представьте себе век Людовика XIV; или всадник, который чувствует, что его конь, как стихийная сила, несется под ним, и уже близок к тому пункту, где конь и седок сломают себе шею, – но именно теперь он с удовольствием держит голову прямо. В обоих случаях благородная культура дышит властью, и если она очень часто требует только наружности чувства власти, то, однако, впечатление,
143
Забота о здоровье. Едва начали заниматься физиологией преступников – и уже стоят перед неопровержимым фактом, что между преступником и умственно больным нет существенной разницы; конечно, если думать, что обыкновенный моральный образ мыслей есть образ мыслей умственно здорового. Но ни одна вера так не крепка сейчас, как эта, и смело делают отсюда вывод, что с преступником надобно поступать, как с умственно отсталым человеком: не то чтобы относиться к нему с высокомерным состраданием, но с врачебными средствами и целями. Ему надобно дать перемену воздуха, другое общество, новое занятие и, может быть, уединение! Может быть, он сам найдет более удобным для себя прожить некоторое время под надзором, чтобы найти защиту от самого себя и от своей тиранической страсти. Можно ему предложить возможность и средство исцеления (уничтожения, преобразования, смягчения страсти) и, в худшем случае, указать ему на ее невероятность. Не надобно ничего упускать, чтобы дать преступнику энергию и свободу духа, надобно стереть из его души все угрызения совести, как какую-нибудь нечистоту и показать ему, каким образом он мог бы вред, причиненный одному, загладить благодеянием, оказанным другому, или, может быть, даже целому обществу, и все это надобно сделать с большой деликатностью! Скрыть его имя или дать ему другое имя, дать ему возможность чаще менять место, чтобы спасти его доброе имя, и, насколько возможно, избавить от опасности его будущую жизнь! А нынче тот, кому причинен какой-нибудь вред, не обращает внимания на то, что причинивший вред может загладить его, а требует мести и обращается за ней к суду, – разве не можем мы выйти из такого порядка вещей? Насколько легче сделалось бы общее чувство жизни, если бы вместе с верой в вину отделались от старого инстинкта мести и стали бы считать тонкой предусмотрительностью счастливых – благословлять своих врагов и делать добро тем, кто оскорбляет нас! Уничтожим из мира понятие вины, а вслед за ним пошлем и понятие наказания! Пусть эти проклятые чудовища живут в почете где-нибудь в другом месте, а не среди людей, если уже так им надобно жить, а не погибнуть от отвращения к самим себе! Между тем вспомните, что вред, который терпят общество и отдельные лица от преступников, совершенно однороден вреду, который терпят они от больных: больные вызывают заботу, причиняют неудобства, не производят, а потребляют производимое другими, им нужны надсмотрщики, врачи, они живут, отнимая время и силы у здоровых. И несмотря на все это, разве не назовем мы бесчеловечным того, кто вздумал бы мстить больному за это. Прежде и поступали так: в первобытные эпохи культуры (и теперь еще у многих диких народов) на больного смотрят, как на преступника, как на опасного для общества, как на жилище какого-то демонического существа, который вселился туда за какую-то его вину: следовательно, каждый больной – преступник! А мы, неужели еще не созрели мы до усвоения противоположного взгляда и не можем сказать: каждый «виновный» – больной. Нет! не пришел еще для этого час. Прежде всего, еще нет врачей, которые могли бы сделать предметом своей науки и искусства то, что мы называли до сих пор практической моралью.
Вообще нет еще того жадного интереса к этим вещам, который, может быть, окажется очень сходным с Sturm und Drang’oM тех старых религиозных движений; церковь не вмешивается еще в сферы заботы о здоровье;
учение о теле и о диете не входит еще в обязательный круг преподавания высших и низших школ; нет еще таких обществ, члены которых ставили бы своей программой не прибегать к помощи судов, к наказаниям и мести тем, кто причинил им зло.
144
Против плохой диеты. О! что за обеды едят теперь люди в гостиницах и всюду в тех местах, где живут состоятельные классы общества! Даже когда сходятся высокоуважаемые ученые люди, соблюдается тот же самый принцип, как и за их собственным столом, как и за столом любого банкира, т. е. «больше, возможно больше» и «разнообразнее». Из этого следует, что при приготовлении себе пищи бьют на эффект, а не обращают внимания на пользу; тут возбуждающие напитки должны помогать – облегчать тяжесть желудка и мозга. О! какая пустота и тяжесть должны быть общим следствием! Какими искусствами и книгами можно будет заниматься после такого стола! И наконец, – чтобы сказать что-нибудь приятное, а не только одно отвратительное – такие люди вовсе не кутилы. Что же такое эти обеды? Они играют роль представительства. Чего? Сословия? – Нет, денег! Сословий больше нет! Есть только «индивидуум!» Но деньги – власть, слава, честь, ранг, влияние; они создают теперь моральные предрассудки для человека. Никто не захочет положить деньги под тарелку или положить их прямо на стол, следовательно, деньги должны иметь представителя, которого можно было бы поставить на стол: смотри – вот наш обед!
145
Золото. Чем объяснить это страшное нетерпение, которое делает теперь человека преступником? Один обвешивает; другой поджигает дом, потому что он застраховал его хорошо; третий делает фальшивые деньги; три четверти общества лгут и жертвуют своей совестью в пользу кошелька и спекуляции! Что заставляет их всех делать это? Не необходимость же! Многим живется вовсе недурно и, может, они едят и пьют без забот! Страшное нетерпение, что медленно накапливаются деньги и такая же страшная страсть и любовь к накоплению денег терзают их день и ночь и гонят их все вперед и вперед. В этом нетерпении и в этой страсти снова проявляется тот фанатизм желания власти, который прежде проявлялся в вере, в желании обладать правдой, и который носил такое красивое имя, что могли и отваживались быть бесчеловечными и обладать в то же время чистой совестью (жечь евреев, идолопоклонников, хорошие книги и с корнем уничтожать высокую культуру, как, например, поступили с перуанской и мексиканской культурами). Средства изменились, но вулкан продолжает клокотать: нетерпение и страстная любовь требуют себе жертв, и то, что прежде делалось «ради Бога», теперь делают «ради денег», т. е. ради того, что дает теперь чувство власти и чистую совесть.