Ужасы льдов и мрака
Шрифт:
28 октября на широте Лонгьира погас последний сегмент солнца. Дальше к северу ландшафты Свальбарда давно уже погрузились в сумерки. Первые из ста десяти дней полярной ночи шахтерский поселок проводил в синем полумраке; душераздирающий визг моторных снегокатов; изредка тишина. Хьетиль Фюранн все чаще углублялся в свои зимние труды и оставлял Мадзини одного с собаками. Океанограф систематизировал данные измерений, собранные за последние месяцы в Ледовитом океане, делал выводы, которых от него ждали в Осло, а в начале ноября вновь принялся эмалировать кусочки меди и выкладывать из них мозаики – яркие цветные узоры. Мадзини иногда заходил к Фюранну, помогал ему, подавая то и это, и рассказывал о руках миниатюристки Лючии, расписывавшей бесконечные медальоны крохотными, всегда одинаковыми пейзажами.
На второй неделе ноября Хьетиль Фюранн улетел в Осло, чтобы прочесть в Полярном институте свой ежегодный доклад. Три дня он провел в Осло и еще четыре – в Тромсё. А когда вернулся в Лонгьир, комната Йозефа Мадзини была пуста. Собаки тоже отсутствовали.
Итальянец? Так его же видели в пятницу, нет, в четверг, с санями и упряжкой. А потом еще и на почте… хотя нет, это было раньше. Поехал куда-то? Насчет этого никто ничего не знал. Бойл почти все время
ГЛАВА 17
ОБРАТНЫЙ ПУТЬ
20 мая 1874 года австро-венгерская полярная экспедиция покидает свое последнее прибежище: вечер, Вайпрехт велит прибить к топам мачт «Адмирала Тегетхофа» имперские флаги. Обряженный для гибели трехмачтовый барк стоит теперь среди оцепенелых, усыпанных мусором волн. Все приготовления закончены; морской начальник приказывает экипажу построиться и троекратным «ура» попрощаться с оставленным кораблем, в знак благодарности. Потом он дает знак к выступлению.
Под полуночным солнцем матросы и офицеры тащат три тяжело нагруженные спасательные шлюпки – три крепкие норвежские китобойные шлюпки с мачтой и люгерным парусом; поставленные на полозья, они движутся по ледяным торосам и по глубокой, скользкой снежной шуге рывками, метр за метром. Часто люди проваливаются по пояс – лишь на такой глубине ноги нащупывают твердый лед, – и шлюпки проваливаются вместе с ними.
Лямки до крови натирают плечи и ладони, и в первые же часы некоторых рвет от натуги. Девяносто центнеров снаряжения и провианта везут они с собой, а ведь каждый отрезок пути и каждое препятствие им приходится одолевать трижды, потому что транспортировка одной-единственной шлюпки требует всех сил, какие у них есть. Так проходит эта ночь: мучительно медленно они тащатся вперед, волокут шлюпки одну за другой прочь от «Тегетхофа». Но после десяти часов такой надсады уходят от корабля не более чем на километр, и красавец барк вновь влечет их к себе: как хорошо было бы отдохнуть там, на койках, куда теплее и безопаснее, нежели в тесных шлюпках, под брезентом. Им очень плохо без корабля. Но Вайпрехт неумолим. Вайпрехт никого на корабль не отпускает. Мы на пути в Европу, говорит он, мы оставили корабль. И вот после первого, крохотного перехода они лежат под брезентом, скрюченные, промокшие, измученные, – до смешного близко от «Тегетхофа». А Европа бесконечно далеко. Даже если б они могли идти к норвежскому берегу строго по прямой, не обходя часами каждый ропак, каждую трещину – строго по прямой! – и не спуская шлюпки по десять и пятнадцать раз на дню в разводья и полыньи, делая три гребка веслами, а затем снова вытаскивая шлюпки на лед, – даже если б они умели летать, до побережья, к которому они стремятся, все равно пришлось бы одолеть без малого тысячу миль. А летать они не умеют.
Кому эта правда невмоготу, может и на сей раз утешаться надеждой, что будущее окажется доброжелательнее, собственные силы – крепче, льды – проходимее, а груз полегчает. Но те, кто пережил пытку санных походов по негостеприимным новым землям, знают, что мучения всегда множатся, только множатся. Правда такова, что первый день обратного пути был лишь примером следующих недель и месяцев, лишь образчиком времени, которое в итоге станет для них квинтэссенцией всех невзгод и разочарований арктических лет. Спустя две недели Вайпрехт, Орел и десять матросов возвращаются к кораблю (до него пока лишь несколько километров) за последней шлюпкой. Но и распределив груз по четырем шлюпкам, они продвигаются вперед еле-еле, иной раз на день-другой застревают в паковых торосах и ждут, когда трещина расширится до разводья или обломки льдин осядут (весна все-таки, тепло!) и наконец-то откроют путь. А это ожидание еще страшнее, чем когда-либо на борту «Тегетхофа». Если же они пробивают себе дорогу кирками и лопатами, бывает и так, что после недельных трудов мир обломков вдруг раскалывается и смыкается опять, образуя новые, на сей раз непреодолимые барьеры. Тогда они волей-неволей поворачивают назад и ищут другую дорогу. Провиант
Каждый потерянный день даже не гвоздь, а целая доска в крышку нашего гроба… Тащить сани по ледяным полям – сущие слезы, ведь выигрыш в несколько миль с точки зрения нашей цели совершенно не важен. Самый легкий бриз гонит нас в любом направлении куда дальше, чем самые напряженные дневные усилия… Я не показываю виду, но вполне отдаю себе отчет в том, что, если обстоятельства коренным образом не изменятся, нам конец… Часто меня самого удивляет, с каким спокойствием я смотрю навстречу будущему; иногда я словно бы не имею со всем этим ничего общего. Решение на самый крайний случай уже принято, и потому я совершенно спокоен. Тревожит меня лишь судьба матросов…
Решение на самый крайний случайвсе офицеры «Адмирала Тегетхофа» одобрили еще на борту: коль скоро обратный путь заведет в безнадежность, продовольствие кончится и силы иссякнут, офицеры наложат на себя руки и посоветуют экипажу поступить так же. Ведь смерть от пули, безусловно, милосерднее, чем медленное, унизительное умирание, и прежде всего ее следует предпочесть тем ужасам, какими так часто сопровождалась гибель арктических экспедиций, – зверским дракам за клочок мяса, краху человеческого порядка, каннибализму, наконец, и безумию. Нет, императорско-королевская полярная экспедиция не могла… не имела права погибнуть, как стая голодных волков. Конец, если он неминуем, должно встретить смело и решительно, как судьбу. Но кто заговорит об этом уже сейчас? Сейчас они глубоко во льдах, средств к существованию почти не осталось, и Вайпрехт записывает в дневнике:
…все помыслы мои лишь об одном: схоронить мои заметки так, чтобы в будущем году их нашли…
Но конец? Когда он уже неминуем? Кто это определит? И разве они, сами того не сознавая, не показали давным-давно, что тоже будут цепляться за каждую минуту этой кошмарной и единственной жизни и в конечном счете набросятся друг на друга, все против всех. Марола подрался с Леттисом из-за пайки тюленьего жира, а Скарпа затевает потасовку с Карлсеном из-за нескольких крошек табаку. Матросы и раньше иной раз по пустякам устраивали мордобой, зачастую с большим шумом, но редко с серьезными последствиями. Необычно другое: теперь и ледовый боцман пускает в ход кулаки, и даже офицеры и начальники не скрывают своих разногласий, более того – ненависти. Пайер со злостью выговаривает Орелу, снова и снова, и тот в конце концов кричит ему в лицо: мерзавец, видеть тебя больше не могу! А потом приходит час, когда меж начальниками экспедиции вспыхивает яростная ссора – такими их прежде никто не видывал. По обыкновению тщательно, на первый взгляд невозмутимо, а может статься, с глубокой обидой Вайпрехт записывает и сей итог ледовых лет:
Пайер… опять так переполнен яростью, что я в любую минуту ожидаю серьезной стычки. Из-за сущего пустяка… он прилюдно наговорил мне обидных колкостей, которые я никак не мог оставить без ответа. Я предупредил, что впредь ему должно остерегаться подобных выражений… В результате последовал новый приступ ярости, он сказал, что прекрасно помнит, как еще год назад я угрожал ему револьвером, и заверил, что непременно опередит меня в таком случае, даже без обиняков объявил, что посягнет на мою жизнь, коль скоро поймет, что домой ему не вернуться.
Возможно, в случае гибели экспедиции Пайера-Вайпрехта тот, кто впоследствии нашел бы ее останки, истолковал бы это свидетельство непримиримости как начало конца, хотя, возможно, и просто как подтверждение отчаянной беспомощности – строить такого рода домыслы бессмысленно, ибо теперь, в августе 1874 года, льды наконец-то отпускают их, будто надоевшую игрушку и более не принуждают служить банальным примером тому, что человек человеку волк.
Происходящее теперь – то самое полное изменение обстоятельств, в которое никто уже не верил, которое уже полагали невероятной, несбыточной мечтой, и происходит оно только потому, что арктическое лето 1874 года выдалось очень теплым, такого не было много лет и долго еще не будет: черные трещины и разводья мало-помалу ширятся, голубеют, полыньи превращаются в большие озера. Медленно, но верно, словно кучевые облака тихим вечером, обломки паковых льдов расступаются, барьеры раздвигаются, как ворота шлюзов. Там, где властвовали недвижность и оцепенение, теперь все тает, течет, движется. Люгерные паруса полны ветра. Стремительные, блескучие тени шквалов мечутся впереди. На веслах и под парусом они держат курс на юго-восток. Все реже теперь приходится вытаскивать шлюпки на лед и волоком доставлять к следующей открытой воде. И вот уже перед ними расстилаются лишь плоские поля плавучих льдов, обширная, изрезанная несчетными озерами и реками равнина, которая словно дышит, поднимаясь и опускаясь, тяжело и размеренно. Это морская зыбь. Они достигли границы льдов. По ту сторону зыблющейся равнины взлетают птичьи стаи, там, под темным небом, лежит открытое море.