Узник (сборник)
Шрифт:
– Что ж, – пожал плечами Дедичев, не всем ведь лечить.
– А вы – не все! Вы – Дементьев! Кому ж лечить, как не вам? Эх… – Саврасов горестно махнул рукой. – А знаете вы, что у нас в клинике нет ни одного прирожденного психокинетика? Все – выученные!.. Вы против нас – гроссмейстер! И я выученный, мне энергию по крохам собирать приходится, копить, я трясусь над ней, как Гарпагон какой-нибудь… Меня может выключить циклон с Атлантики. Или пятна на Солнце. Иногда выедешь на несчастный случай… А-а… – Он вздохнул, скривился и стиснул зубы.
– У вас – своя работа, у меня – своя. Мир – не одни больные. Это, в первую очередь, здоровые, обычные люди. Которым не хватает счастья. Я даю им чудо – и они уносят с собой
Саврасов хмыкнул: «Десяток? Хорошо, если троих…»
– …а я, – продолжал Дедичев, – за одно представление даю чудо трем тысячам. И потом… слушайте, вы что курите?
– Не помню, – рассеянно буркнул Саврасов. – Схватил тут что-то у вас в буфете… обычно я не курю.
– У меня тоже оттуда, сырые, чтоб их… Так вот, про «и потом». Как вы считаете, нужна людям сенситивность? Не как редкостный дару одиночек, а чтоб у всех? Чтоб каждый умел? Целительство – только одно из возможных применений… Но чтоб каждый умел ощущать другого, как себя! Тютчев недаром говорил: «Мысль изреченная есть ложь!» Мы ведь понимаем других только частично, один скелет мысли, да и то перевираем. А тонкости, второй, третий слой – все пропадает, остается невыраженным… Я пунктиром говорю – но вам ясно, да? Вы-то ведь волну ловите! Все эмоции доходят, я вижу! Или… не только эмоции?… Нет, что это я… извините. Вы деликатный, отключились… Но вы поняли, о чем я говорю, верно?
Саврасов кивнул. Он уже давно все понял – и видел правоту артиста. А тот продолжал, ткнув сигарету в пепельницу:
– Конечно, я их не учу – но даю хоть раз ощутить. Вы были на представлении, видели. Ведь люди слились! Как один были! На репетиции у меня шар выше пяти метров не идет – а сегодня, а?! И вы думаете, зал не ощущает? Я слежу за ними, когда расходятся – глаза горят! Взрослые друг друга за руку держат! Не знают ничего, а все равно понимают: они, все вместе, сделали чудо!.. – Дедичев вскочил. – Побывали бы вы на моем месте! Когда зал удачный – я все могу! Сегодня чуть сам за шариком не улетел… – он раскраснелся, вспыхнули глаза. – Слушайте, а ведь это из-за вас! Вы ведь под конец помогали мне, верно? Доктор, идите ко мне в партнеры! Мы такое сделаем!
Саврасов поднялся, взял со стола шляпу и перчатки. Вздохнул.
– Простите меня, Юра. Я знал, что не выйдет, но попытаться был должен. Вы меня убедили в своей правоте. Да, вы делаете прекрасное дело. Оно свято и необходимо, как любое искусство. И нельзя, конечно, заставить художника вместо картин рисовать таблицы для проверки зрения, а скульптора – лепить гипсовые повязки… Жаль лишь, что мне не удалось доказать вам свою правоту… – Он повернулся и пошел к двери. Остановился на пороге. – Вот сейчас у меня лежит больной Фомин. Осколок в сердечной сумке. С войны. Осколок неприятный, начал поворачиваться, давит… Я боюсь за него браться. Разомкну ткани, осколок выведу – но хватит ли сил сомкнуть? Форма ни к черту, жду лета. А он? Он дождется лета?… Вчера положили больную… ну, фамилия не важна… по поводу рака матки. Уже четвертый раз – я не умею обнаруживать и ликвидировать метастазы. Ей тридцать семь лет. Мечтает родить… Вы правы: мир – для здоровых. Им нужно давать восторг и радость. Но я, когда вижу больного, об этом забываю. Может ли быть в мире восторг и радость, когда человек страдает? Наверное, может – но не для меня. Если я могу лечить людей – как же мне делать что-то другое?… – Он вздохнул и добавил скороговоркой: – Извините, что побеспокоил. Я искренне сожалею об этом, Юрий Петрович. Прощайте. Кстати, номер у вас чудный…
– Постойте, – тихо отозвался Дедичев. – Подумать дайте… – Он стоял, опершись рукой на стол, опустив голову. (Саврасов физически ощущал его напряжение.) Наконец Дедичев заговорил, как будто через силу: – Знаете что? Дам я вам мазь. Штука хорошая, считайте, вдвое сильней импульс будет. Конечно, к ней привыкнуть надо. Потренируйтесь на собачках, что ли… – Он
– Спасибо, Юрий Петрович. Поклон вам земной. Я понимаю, как много вы даете, – сказал Саврасов стесненным голосом и проглотил комок.
– Погодите, еще одно. Скажите, на завтра, к полудню, успеете этих двоих подготовить? Сами в форме будете? Я ведь давно без практики, да и пациенты неизвестные…
– Успею. Я заеду за вами без четверти. Но скажите: вы хорошо обдумали свое решение?
– Какое решение? Ни черта я не решил! – буркнул Дедичев. – Просто завтра утренника нет, что ж не помочь…
Саврасов молча смотрел на него: «Да. Можно отказаться от целительства, от своего дара лечить. Можно. Но это – пока разговор вообще. Пока не появились конкретный Фомин и конкретная Петракова… И, видно, нелегко было этому мальчику оставаться один на один со своей волшебной силой. Вот потому он и не закрыл дверь, бедный мистер Икс…»
А Дедичев охватил пальцами лицо, похлопал глазами и вдруг спросил:
– Слушайте! А скажите-ка, доктор… неужели им в тридцать семь еще рожать хочется?
Саврасов вздохнул:
– Вам сколько лет, Юрий Петрович?
– Двадцать три.
Саврасов снова вздохнул.
– Хочется, Юра. Очень хочется. Вы себе не представляете, до какой степени…
1982
ТОЛЬКО ВМЕСТЕ
День был золотисто-седой. Кафе примостилось на краешке обрыва над широкой поймой ленивой реки, она серебрилась внизу, между ивами, а другой берег и далекий лес теряли цвет в легкой дымке. А золото было от охряных кленовых ладоней и латунных березовых сердец. И от густо-красной листвы небольших деревьев – я их не знал, но это они делали из охры и латуни золото.
Я сидел с сигаретой в руке и не решался закурить, чтобы не перебить особый аромат октября, теплый, свежий и покойный…
И вдруг раздалась короткая ритмичная дробь – четыре или пять ударов. А потом еще два.
– Наталка прилетела, – сказали за соседним столиком.
Я взглянул туда. Наталка была синицей – крепенькой, с желтой грудкой и острым носиком. Что-то она там подбирала на столе. А они глядели на нее – эти двое.
Я их приметил, как только они пришли. Их нельзя было не приметить. Одежда… Строгие черные костюмы из мягкой ткани, напоминающей фланель. И у него, и у нее. Как-то они очень ловко жили в этих костюмах, так что одежда эта, довольно редкая в наши дни, все же не казалась ни траурным нарядом, ни профессиональной униформой. Мягко поблескивали небольшие запонки в белоснежных манжетах. Галстук у него, бабочка у нее… И лица. Конечно, это были муж и жена, они прожили вместе лет двадцать пять – не столько возраст говорил об этом, потому что выглядели они явно моложе своих лет, несмотря на заметную седину… Нет, просто у них было одно выражение лица – как у людей, которые долго живут в любви, согласии и единомыслии. Лица их привлекали значительностью, в них отчетливо отражались и мысль, и чувство. Видно было, что они хорошие люди, что им хорошо вместе, и что мне было бы с ними хорошо сидеть за одним столиком, тихо говорить о чем-то или просто улыбаться и ощущать кожей этот золотистый день… Но неловко ведь вмешиваться в чужой разговор, особенно когда это мужчина и женщина и когда, в сущности, тебе нечего им сказать кроме того, что тебе было бы хорошо говорить или молчать с ними…
– Верно, Наталка, – сказала она. – Видишь, у нее галстучек какой-то особенный. И хвост вилочкой, я ее всегда по этим приметам узнаю.
– Так она же и стучит по-особенному, очень четко держит восьмые, – улыбнулся он.
За темными очками его глаза не были видны, и седеющие усы скрывали верхнюю губу, но все равно – очень хорошая у него была улыбка…
Я вдруг сообразил, что неловко так смотреть, кашлянул и отвернулся, но все равно поглядывал искоса.
– Наталка, на вот тебе крошек, – сказал он.