В чертополохе
Шрифт:
Розумек поднялся на крыльцо бывшей школы, вошел внутрь. В «классе» тускло горели две керосинки, было полутемно и пахло сивушным перегаром.
Сидевший за столом усташ лениво поднял голову, но, увидев начальство, вскочил.
— Отворите окна! — распорядился Розумек. — Как можно сидеть в такой вони?
Усташ отодвинул самодельную штору из парашютного шелка и распахнул обе створки широкого окна. В комнату ворвалась свежая струя влажного воздуха. Было совсем темно.
— Господин гауптштурмфюрер! На днях, когда мы заседали, кто-то выстрелил в окно, — подойдя к Розумеку,
— Куда вы с ним тащитесь? Волоките его в погреб. Седьмая камера свободна!
Жацо, который шел впереди и, видимо, с трудом удерживал тяжелую ношу, попятился.
— Положите его сюда! — Розумек ткнул пальцем в сторону окна. — Позовите врача, а пока влейте ему глоток ракии в рот.
— Лучше простой воды дать, ему уже третьи сутки пить не давали, господин гауптштурмфюрер! — сказал Жацо, оглянувшись на русского, который недвижимо лежал на крышке гроба. — Если он не умер от удушья, то от жажды умрет.
Розумек подозрительно поглядел на жандарма и подумал: «Уж не провокатор ли партизанский? Вряд ли, королевские жандармы воспитывались в духе ненависти к коммунистам».
— Уже плеваться ему, дьяволу, было нечем, — сказал коренастый усташ Войо, утирая ладонью вспотевший лоб, после того как опустил у окна свою тяжелую ношу. — Дадим воды, он оживет и станет браниться! — Усташ налил из стоявшего на столе графина в стакан воды, подошел к распростертому полуголому телу русского, поднес к его губам стакан и попытался влить в рот воду, но она стекала по щекам и подбородку.
— Разбито лицо у него, — пробормотал усташ. Потом вытащил кинжал, вставил между зубами и осторожно раздвинул крепко сжатые челюсти. — Ого! И язык весь искусанный, распух. Пей, черт! Пей, дьявол!
Русский сделал глоток, другой, потом глубоко вздохнул, открыл глаза и, словно чему-то ужаснувшись, закрыл их снова.
Розумек подошел и увидел, что тело исполосовано кровоточащими рубцами, покрыто синяками и ссадинами и что весь он дрожит мелкой дрожью. «Если бы было в чем сознаваться, он признался бы сто раз. Дас ист унмёглих!» Начальник бледского гестапо, обернувшись к начальнику усташей, распорядился:
— Дайте ему еще воды и отнесите в госпиталь. Пусть его там подлечат. И не трогайте его. А через недельку привезите ко мне.
— У нас нет тюремного госпиталя, господин гауптштурмфюрер! — развел руками Рачич.
— Отнесите на квартиру, где он жил, пусть врач за ним ухаживает. Где он, кстати?
Рачич замялся, потом поглядел на своего помощника и наконец промямлил:
— Он не совсем здоров…
— Пьян? Так вот, вы ему скажите, что он отвечает за русского и чтобы через неделю летчик был здоров, если даже вы переломали ему все кости! Ясно? — И Розумек устремил тяжелый взгляд на опешившего начальника усташей, который никак не мог понять, зачем немец волнуется из-за какого-то полумертвого летчика. «Ну, ошиблись, велика важность! Неужто он важная шишка? У нашего Павелича тоже был друг-приятель русский эмигрант, черт бы их всех побрал!»
Розумек просидел в комендатуре
Откуда-то из небытия в сознание Аркадия Попова проникла боль, ее даже нельзя было назвать болью, а скорей воспоминанием о ней. Словно кто-то тронул где-то струну, которая отозвалась в сердце. Он не знал, что, вывалившись из гроба, ударился грудью и тем заставил остановившееся сердце забиться.
Ему чудилось: стоит прохладная осень, донские плавни затянуты туманом, а он бредет по колено в холодной воде среди камышей и никак не может выбраться на сухой берег. Тут где-то близко отец и зовет его. Он хочет ответить, но звук не вылетает из его рта, а бессильно ударяется в нёбо. Мешает кляп, мешает не только кричать, но и дышать, он бредет дальше, а вода глубже, глубже, и вдруг он куда-то проваливается и словно попадает в иной мир. Тонкая струйка воздуха просачивается живительной влагой в его пылающую грудь, и он слышит насмешливый голос отца: «Ну что? Живой?» — «Теплый… дышит… руки…» — подтверждает чей-то блеющий голос.
— Поднимите его сюда! — звучит четкий приказ… — Аркадий узнает басок начальника бледского гестапо и вспоминает все.
«Боже мой, — думает он, — неужели все начинается снова? Неужели все опять надо забыть, преодолеть все муки и помнить об одном — Зорицу и Драгутина забили палками на Саймиште! Зорицу и Драгутина забили палками на Саймиште! Зорицу и…»
Вместе с жизнью в его жилах закипает ненависть, святая, всепобеждающая, стоящая над жизнью и смертью ненависть к врагу.
Ему дали напиться, и он услышал приказ Розумека отнести его домой, лечить и кормить целую неделю.
«Вроде кости не переломаны, очухаюсь… Ей-богу, очухаюсь. Буду мстить, мстить! Выкраду самолет и назову его "Мститель". Останусь в Словении… Стоян знает, что со мной случилась беда… Как бы сообщить Алексею Алексеевичу… Надо…» — Мысли роились, вытесняя друг друга, а где-то глубоко в сознании, как лейтмотив, как торжественный гимн, как трубы фанфар на самой высокой ноте, царила уверенность: «Буду жить и мстить!»
В среду, к концу дня, Розумеку позвонил из Рибно начальник усташского отряда Рачич и унылым голосом доложил, что на горе Стргаоник партизан не оказалось.
— Пастушьи колибы мы сожгли дотла, — закончил он уже веселее. — Что касается русского, то он еще очень слаб, и мы делаем все, что вы приказали.
Розумек, положив трубку на рычаг, пробормотал:
— Тейфель!
В воскресенье, после обеда, захватив с собой бутылку «Бургундца», развалился по обыкновению в кресле у камина и начал со своей любимой фразы:
— Мы, немцы, умеем трудиться, но умеем и отдыхать и веселиться! — как вдруг раздался телефонный звонок, заставивший его подняться и, чертыхаясь, взять трубку.