В дебрях Африки
Шрифт:
Один из наших, уроженец Уганды, разговорился с туземцем, который сказал ему между прочим:
– Мы знаем, что вы-то, чернокожие, такие же люди, как и мы; но что у вас за белые начальники? Откуда они взялись?
– О, – отвечал угандец, в мгновение ока придумав, что соврать, – у них лица меняются с нарождением каждого новолуния; когда месяц полный, тогда и у них лица черные, как у нас. Но они все-таки другой породы и первоначально пришли с неба.
– Да, правда, должно быть, так и есть! – сказал удивленный туземец и поспешил закрыть рот рукой из вежливости, чтобы не показать нам, как он его разинул от удивления.
Чем больше вникаешь в говор туземцев,
Откуда у них берется понятие об остроумии? Я сам слышал, как один из них ответил занзибарцу, которого он нечаянно толкнул; занзибарец прикрикнул на него, нетерпеливо говоря:
– Такого дурака, как ты, еще нигде не видано.
А туземец с любезной улыбкой ответил ему:
– Известно, что ты, господин, – единственный обладатель всей мудрости.
– Э, да ты еще и сама злоба, – продолжал занзибарец.
– И с этим не могу спорить, – возразил тот, – ибо в тебе вся доброта.
Между белокожими в некоторых слоях общества тоже существует такое обыкновение, что когда один порицает другого, обвиняемый величает своего обвинителя джентльменом; но надо сознаться, что и мой африканец ничуть не отстает от них в вежливости.
К востоку от Бессэ мы потеряли местную дорогу и должны были идти целиком по полям к вершине Ундуссумы, которая начала показываться из-за волнистой поверхности зеленой равнины. Солнце пекло немилосердно, и мы, идя преимущественно в высокой траве, страшно утомились. После полудня пришли в лощину, заросшую деревьями, между которыми протекал прозрачный, прохладный ручей, истоки которого находились где-нибудь у подножия хребта Ундуссумы, отстоявшего отсюда не больше десятка километров.
14 апреля, пройдя шесть часов, мы остановились на склоне холма Нзера-Кум, и перед нами расстилалась та самая долина, где 10 и 11 декабря мы сражались с Мазамбони и подвластными ему племенами. До сих пор мы шли этими местами при условиях, вовсе не похожих на прежние: не видать было воинственной возни, не слышно угроз и вражеских криков, но так как мы намеревались отдохнуть здесь один день, необходимо было узнать сперва, чего нам ожидать. Поэтому мы послали своего переводчика переговорить с туземцами, которые, сидя на вершинах холмов, издали смотрели на нас.
После многих колебаний и сомнений в пять часов пополудни они согласились, наконец, сойти в долину и приблизиться к нам, а потом вошли и в лагерь. Тут уж легко было войти в дружеские сношения: можно было взглянуть друг другу в лицо и прочесть, как по написанному, какого мы мнения друг о друге. Мы обменялись приветствиями, и они узнали, что мы желаем лишь беспрепятственного пропуска к озеру, что пришли мы не как враги, а как чужестранцы, которые намерены переночевать на их земле и завтра же пуститься в дальнейший путь. Они, с своей стороны, объяснили свое прежнее поведение тем, что их уверили, будто мы уара-сура, которые от времени до времени приходят в их страну, повсюду грабят и угоняют рогатый скот.
Когда таким образом с обеих сторон установилось убеждение, что между нами возможны дружелюбные отношения и что прошедшие недоразумения не будут иметь влияния на будущее, мы объяснили им цель наших странствований; они узнали, что мы разыскиваем некоего белокожего военачальника, давно поселившегося где-то тут, поблизости от озера, которое находится в Униоро. Не слыхали ли они о таком белом человеке?
На это они поспешили заявить, что через два месяца после того, как мы проходили здесь на обратном пути с Ньянцы, белый человек, называемый Малиджу,
– Матушка! – продолжал дикарь, – и как только мог он плавать! Среди челнока возвышалось большое черное дерево, из которого шел дым и огненные искры, а на челноке было много разного странного народа и козы бегали взад и вперед, точно вот по двору в деревне, а куры сидели в ящиках за решетками, и мы сами слышали, как петухи поют, словно у нас в просяном поле. Малиджу спрашивал – таким низким, басистым голосом, про тебя, своего брата. Что ему говорил Катонза – того мы не знаем, только Малиджу уехал обратно на своем большом железном челноке, и вслед за ним повалил такой дым, как будто челнок загорелся. Вы его, наверное, скоро найдете. Мазамбони пошлет своих гонцов к озеру, и завтра на закате солнца Катонза узнает о прибытии брата Малиджу.
Следующий день лично для меня был очень утомителен. Со всеми разговорами публика обращалась исключительно ко мне, а я от утреннего рассвета до ночи просидел в кресле, окруженный земледельцами из Бавари, пастухами вахума, разными старшинами, князьями, поселянами, воинами и женщинами. Здравая политика требовала, чтобы я не уходил из тесного круга, сплотившегося вокруг меня из всех элементов, составляющих ундуссумскую олигархию и демократию.
Все кушанья и напитки подавались мне в тот день не иначе, как через головы местной знати и народа, стоявших по крайней мере в пять рядов. Мое кресло стояло на середине круга, трое людей, державших надо мной зонтик, поочередно сменялись. Солнце свершило свой путь от востока к западу: в полдневные часы оно жгло меня со всем усердием, известным в области тропических степей, с трех часов до пяти оно палило мне спину, потом стало посвежее, но пока не наступили сумерки, обыкновенно сопровождающиеся здесь сильным понижением температуры, толпа не расходилась, и я все время отдавал себя в жертву идее общечеловеческого братства.
На другой день очень рано утром Мазамбони появился перед нашей зерибой в сопровождении значительной свиты. Его проводили до середины лагеря со всеми знаками почтения к столь высокому гостю: офицеры отвешивали ему грациозные поклоны, а занзибарцы и суданцы, в декабре гонявшие его вместе с его войском с горы на гору, имели такой смирный и невинный вид, «как будто сроду не отведывали мяса» и умели только приветливо улыбаться. Мы разостлали свои лучшие циновки под тенью чахлого деревца, чтобы знатному гостю спокойнее было сидеть, и велели трубить в костяные рожки, издававшие самые мягкие звуки, что напомнило мне торжественные приемы при императорском дворе повелителя Уганды, Усоги и островов озера Виктории. Мы не позабыли ничего, что, по моему долголетнему опыту сношений со множеством вождей Африки, могло озарить это смуглое лицо улыбкою удовольствия (доставить ему веселую минуту) и внушить полнейшее к нам доверие.
Мазамбони принимал наши любезности как нечто, принадлежавшее ему по праву, дарованному свыше, но ни словом, ни улыбкой не одарил нас. Можно было подумать, что он глух и нем; но нет, он кратко и тихо произносил что-то, обращаясь к старшинам второго разряда, и эти второстепенные светила начинали орать во все горло, как будто я не мог ничего расслышать, что производило на меня впечатление ударов обухом по голове.