В дороге
Шрифт:
Я торопливо прогоняю демона вычислений, чтобы иметь возможность свободно полюбоваться фермерским домом справа, на другой стороне канала. До чего же здорово он вписывается в геометрическую схему! На куб, срезанный примерно на треть, поставлена высокая пирамида. Это и есть дом. Вокруг него деревья, посаженные в виде правильного четырехугольника; границы этого прямоугольного сада утопают в воде среди зеленой равнины, а за каналами простираются ровные поля. Никаких иных построек, никаких амбаров и сараев, никаких дворов с неубранными дровами или сеном. Кстати, сено аккуратно сложено наверху под огромной пирамидальной крышей; внизу же, в уже упомянутом кубе, с одной стороны живет фермер вместе со своей семьей, а с другой (только зимой, потому что остальную часть года они спят на лугах) — его черно-белые, словно с картин Куипа, коровы. Любая ферма в Северной Голландии соответствует этому традиционному образцу и до того вписывается в пейзаж, что невозможно и представить ничего другого. Английская ферма со множеством построек, неопрятным двором, где полно животных, со стогами сена и голубятнями была бы здесь до неприличия неуместна. Зато в Англии с ее непредсказуемой, разнообразной природой, в которой все сплошь уникально и неповторимо, ничего лучше и представить нельзя. А здесь, в обобщенной,
Прекрасный пейзаж! Не знаю другой страны, в которой путешествие столь услаждало бы разум. Неудивительно, что Декарт предпочитал голландский пейзаж любому другому. Здесь рай для рационалиста. Чувствуешь, как летишь со скоростью сорок километров в час, отдавшись власти ветра, словно декартовский энциклопедист — парящий в воздухе в состоянии умственного опьянения и убежденный, будто Евклид — абсолютная реальность, Господь — математик, а Вселенная — всего лишь объект, который можно описать в терминах физики и механики; будто все люди наделены разумом и достаточно разъяснить им суть предмета, как они сразу признают свои ошибки и наступит эра справедливости и здравого смысла. Благородные и трогательные мечтания, заманчивые фантазии! Сейчас мы поумнели. Мы знаем, что нет ничего простого и объяснимого, кроме наших собственных измышлений, что Бог не думает ни в терминах Евклида, ни в терминах Риманна, что наука ничего не «объясняет», что чем больше мы узнаём, тем чернее окружающая нас тьма; люди в неравной мере наделены разумом; инстинкт — единственный порыв к действию; предрассудок сильнее разума, и даже в двадцатом столетии люди ведут себя так, словно они в пещерах Альтамиры или в приозерных жилищах Гластонбери. Символично, что это открытие делаешь именно в Голландии. Но ведь польдеры не бесконечны, каналы не столь уж прямы и не все дома состоят из кубов и пирамид, даже на равнине поверхность не везде одинаково ровная. Да и прекрасное чувство «последней поездки вместе», переполняющее нас, когда мы едем между каналами мимо дамб, увенчанных кирпичной кладкой, на самом деле обманчиво. «Сегодня» не значит «вечно»; «последняя поездка» по геометрически правильной местности неожиданно заканчивается — в городе, в лесу, на берегу моря или извилистой речки, или в устье мощного водного потока. Собственно, это ничего не значит; ничто не подчиняется законам геометрии; у любого хватит сил в мгновение ока рассеять все «паралогизмы разума» (как говорит профессор Ружье), которые так грели нам душу среди польдеров. Города с кривыми улицами заполнены людьми; дома имеют разные виды и размеры. Прибрежная полоса не отличается чистотой линии, ее дюны или дамбы (надо же как-то защищаться от морских волн, если это не делает сама природа) возмутительным образом поднимаются над ровной поверхностью. Леса в своей тенистой таинственности не подчиняются науке, и их не разглядишь за деревьями. Реки живые, они воинственно настроены по отношению к лодкам и баржам.
Морские фиорды бесформенны. Это не идеальный, а реальный мир — безнадежно разнообразный, сложный и таинственный; но если преодолеть первые сожаления, то видишь его столь же прекрасным, как оставленный позади геометрический пейзаж. И он покажется еще прекраснее, если у вас практичный и интересующийся внешними предметами ум. Лично я стараюсь держать в равновесии свои пристрастия. Внутренний мир нравится мне не меньше внешнего.
Когда внешний мир начинает раздражать меня, я возвращаюсь в рациональную простоту внутреннего мира — в польдеры духа. Когда же, в свою очередь, польдеры кажутся мне слишком ровными, дороги — слишком прямыми, а законы перспективы — слишком гнетущими, я вновь отправляюсь в приятную неразбериху не знающей меры реальности.
До чего же прекрасна, до чего любопытна эта неразбериха в Голландии! Я вспоминаю Роттердам с его полноводной рекой и большими мостами, с его немыслимым дорожным движением, из-за которого очередь к пешеходному переходу растягивается на милю. Я вспоминаю Гаагу и ее старания выглядеть элегантной, в результате коих она стала выглядеть респектабельной и зажиточной; вспоминаю Делфт, торговый город с трехсотлетней историей; вспоминаю Гарлем, где осенью возят на телегах луковицы, как в других странах возят картошку; вспоминаю Гоорн на берегу Зуде-Зее с его маленькой пристанью и крепостью, глядящей на море, с нелепым музеем, переполненным дорогим хламом, огромным складом сыров, напоминающим старый арсенал, где служащие целыми днями заняты полировкой желтых ядер на чем-то вроде токарного станка, а потом раскрашиванием их в ярко-розовый цвет анилиновой краской. Я вспоминаю Волендам — две шеренги деревянных домов: одни стоят высоко на морском берегу, а другие словно присели на зеленом поле позади дамбы. Жители Волендама одеваются так, как будто собираются играть в музыкальной комедии «Мисс Хук из Голландии»: на мужчинах мешковатые штаны и короткие пиджаки, а на женщинах белые крылатые чепцы, узкие корсажи и по пятнадцать нижних юбок, надетых одна на другую. Каждый день поглазеть на них приезжают пять тысяч туристов; при этом все жители Волендама каким-то чудом сохраняют независимость и достоинство. Я вспоминаю Амстердам, похожий на более оживленный Брюгге — старый город с высокими кирпичными домами, отражающимися в каналах. В одном из кварталов из всех окон, улыбаясь, выглядывают проститутки, дороднее которых мне нигде не приходилось встречать. В девять часов утра, в час ланча и в шесть вечера улицы вдруг наполняются тремя сотнями тысяч велосипедов; в Амстердаме все ездят на работу и с работы на двухколесном транспорте. Для пешеходов и автолюбителей это настоящий кошмар. Кстати, там все отличные велосипедисты. Четырехлетние ребятишки возят на раме трехлетних. Матери весело колесят по улице с месячными малышами в люльках, привязанных к багажнику позади седла. Мальчишкам-посыльным ничего не стоит развезти два кубических метра почты. Молочники пользуются специальными велосипедами, на которые можно поставить две сотни квартовых бутылок. Мне довелось видеть садовников, которые везли на раме не меньше четырех пальм и дюжины горшков с хризантемами. Я встретил как-то пятерых человек на одном велосипеде. Самые смелые цирковые трюки и выступления артистов мюзик-холла — для Амстердама обыденность.
Вспоминаются мне дюны около Скурла. Даже с небольшого расстояния они кажутся огромными. Когда проходишься взглядом по неровному силуэту холма, кажется, взыгрывают все чувства, словно
Ну да, они грандиозны, дюны Скурла и Гроета. Но, похоже, самый грандиозный в Голландии вид открылся нам в Заандаме — то есть это был сам Заандам по другую сторону равнины.
Когда мы ехали по польдерам и открытым пространствам Северной Голландии, Заандам стал первой негеометрической реальностью после Алкмара. Собственно Заандам не очень живописен: в путеводителе о нем почти ничего нет. Это портовый и промышленный город на реке Заан в нескольких милях к северу от Амстердама; вот и все. Там делают какао и варят мыло. В воздухе Заандама попеременно царят то волшебные ароматы молочного шоколада, то вонь кипящего жира. На речных причалах сгружают зерно из Америки и лес из прибалтийских стран. Вначале видишь зернохранилища, которые как бы предупреждают о том, что мы приближаемся к Заандаму. Они поднимаются в туманную осеннюю высь подобно еще не намоленным храмам новой религии — огромные продолговатые здания из цемента, почти без окон, гладкие и уныло-серые. Как будто всю свою мощь они направили вертикально вверх; как будто эта мощь пострадала бы, если бы были окна, из которых можно смотреть вдаль. Горизонталь принесли в жертву вертикали. Это впечатление усиливается из-за поставленных поочередно то вертикально, то горизонтально панелей, из которых состоит стена огромного здания, — длинные прямые полосы тени поднимаются вверх на сто футов, не встречая препятствий — от основания стены до самого верха. Строители папского дворца в Авиньоне применили тот же прием, чтобы придать замку еще более видимый мощный и грозный вид. Стоящие вертикально панели и неглубокие, но невероятно высокие, без окон, арки, которые нарушают монотонность стен, придают всему зданию ощущение устремленности ввысь. То же и в элеваторах Заандама. Туманная дымка осенней Голландии навела меня на мысль о Провансе. И тогда я вспомнил, как смотрел на поднимающиеся все выше и выше, по мере того как мы приближались к ним, Шартр, Бурж и Реймс — на их гигантские силуэты, тем более впечатляющие после целого дня езды на машине, ближе к вечеру, на фоне бледного неба, освещенные только у самого основания.
Но если на расстоянии Заандам со своими промышленными зданиями напоминает провансальские замки и готические соборы Франции, то вблизи у него абсолютно голландский вид. У подножия элеваторов и фабрик размером поменьше, окутанный запахами шоколада и мыла, лежит широко раскинувшийся город. Предместья растянуты в длину, они узкие, ибо находятся на полосках земли, по обе стороны которых вода. Дома — небольшие, деревянные, ярко и безвкусно раскрашенные, с садиками величиной со столешницу, но аккуратными и красивыми — по крайней мере, когда я видел их, — где растут роскошные бегонии. В одном садике, величиной с две столешницы, я насчитал четырнадцать больших скульптурных групп. На улицах курят мужчины в деревянных башмаках. Собаки тащат тележки с медными горшками. Невероятное количество велосипедов. Это реальная, а совсем не идеальная, геометрически правильная, Голландия, с множеством людей, со смешением стилей, разная, странная, чарующая… Но, въезжая в город, я вздохнул. «Последняя поездка вместе» закончилась; остались позади милые паралогизмы разума. Теперь придется иметь дело с реальным миром реальных людей, в моем случае — имея в запасе всего пять голландских слов, выученных для общения с фламандским слугой: «Вы уже накормили мою кошку?» Неудивительно, что мне было жаль расставаться с польдерами.
Саббионета
«Ее называют «Палаццо дель Те», — сообщила официантка в маленькой харчевне в переулке, куда мы зашли на ланч, — потому что Гонзага обычно пили там чай».
Вот и все, что она и, вероятно, большинство жителей Мантуи знали о роде Гонзага и их дворцах. Удивительно, что она вообще еще что-то знала. Имя Гонзага иногда еще можно услышать. Сколько имен остается на слуху через двести лет[22]? Совсем немного. А Гонзага обрели бессмертие, вероятно, вызывая зависть. Они исчезли, от них не осталось и следа, как от динозавров, но в городах, где они правили, эхом звучат их имена, и для тех, кто желает их услышать, они послужат красноречивой проповедью о тщете людских желаний и изменчивости фортуны, о чем молча свидетельствуют камни.
Я видел много руин разных времен. Стоунхендж и Анседония, Остия и средневековая Нинфа (которую герцог Сермонета превратил в нечто похожее на пригородный парк), Болсовер и отвратительные развалины в Северной Франции. Я видел мертвые или разрушающиеся города: Пизу, Брюгге и недавно убитую Вену. Однако больше всего навевает печаль, как мне кажется, Мантуя: ни один другой город не производит такого ужасного впечатления упадка и бесславия, нигде разорение так не отмечено отпечатком прежнего величия, нигде в тишине так отчетливо не звучит музыка эха. В похожем на лабиринт Королевском дворце в Мантуе есть готические комнаты, комнаты эпохи Ренессанса, комнаты в стиле барокко, претенциозно обставленные комнаты в стиле первой Империи, огромные приемные залы, чуланы и необычные, отвратительного вида апартаменты, предназначенные для карликов; во дворце тысяча комнат, но в их стенах пустота, траурный призрак былого величия и изобилия. По Мантуе гуляешь, вспоминая creux neant musicieri[23] Малларме.
И не только по Мантуе. Где бы ни жили Гонзага, везде после них оставались впечатляющее разорение, пустота, эхо, призраки былого величия.
Палаццо дель Те печален и красив и навевает такую же грусть, как и Королевский дворец. Правда, нелепо-вульгарному Джулио Романо удалось расписать стены Палаццо дель Те серией ужасных фресок (кстати, любопытно, что из всех итальянских художников Шекспир слышал лишь о Романо, во всяком случае, только о нем он упомянул); впрочем, благодаря нелепостям и ошибкам, место порой лучше запоминается. Бывшие обитатели дворца становятся в каком-то смысле более реальными, когда обнаруживаешь, что им были по вкусу as trompe l'oeil[24], картины сражающихся гигантов или сцены из языческой мифологии с элементами порнографии. Став более человечными, они как будто умирают во второй раз; в пустоте же, оставшейся после них, кажется, еще громче звучит печальная музыка.