В дороге
Шрифт:
По-моему, для путешествий также подходят афористические произведения Ницше. У фраз Ницше много общего с максимами Ларошфуко; они так же основательны и откровенны. Его лучшие афоризмы — это размышления, спрессованные в одну фразу. Над ними можно размышлять часами, потому что они многое подразумевают. Этим хорошие афоризмы отличаются от простеньких эпиграмм, интересных лишь своей меткостью. Мы удивляемся, читая эпиграмму, и получаем удовольствие, но проходит минутное удивление, и интерес к эпиграмме остывает. Во второй раз та же шутка уже не звучит. А вот афоризм — плод не одного только остроумия. Его эффект не столь мимолетен, более того, чем дольше мы о нем размышляем, тем значительнее он нам представляется.
Еще одна замечательная книга для путешественников — в ней много афоризмов и анекдотов — «Жизнь Сэмюэла Джонсона», написанная Босуэллом, ее выпустило издательство «Оксфорд Пресс» в одном томике на китайской бумаге форматом в шестьдесят четвертую долю листа. (Все путешественники, кстати, в долгу у Генри Фрауда из «Оксфорд Пресс», того самого, кто изобрел, вернее, ввел в обиход европейцев шершавую тонкую бумагу, к которой добавлены минералы, чтобы она стала непрозрачной, и которую
Часть вторая
Туристические места
Монтесенарио
Наступил март, таял снег. Наполовину зимняя, наполовину весенняя, пятнистая гора была похожа на облезлого пса. Южные склоны стояли голые, зато на северной стороне под каждым деревом, в каждом углублении все еще лежал снег, белевший сквозь синюю призрачную тень.
Мы шли по небольшому сосняку; лучи послеполуденного солнца проникали сквозь темные иголки, освещали каждую ветку, пятнами падали на древесные стволы, окрашивая красноватую кору в золотисто-коралловый цвет. За соснами на склоне ничего не росло до самой вершины. А там, наверху, громоздились высокие, как небоскребы, башни, и их залитые солнцем стены смотрели прямо в бледно-голубое небо — горделивый новый Иерусалим. Монастырь Монтесенарио. Мы медленно продвигались вперед, так как последний переход на пути от Флоренции к Монтесенарио оказался необычайно крутым, и пришлось оставить автомобиль. И неожиданно, словно приветствуя нас, словно вознаграждая нас за труды, небесный город явил нам воинство ангелов. Завернув за угол, мы увидели, как навстречу нам по двое в шеренге — в черных рясах и круглых черных шляпах — идут студенты семинарии, вышедшие на дневную прогулку. Они были совсем юными: старшему лет шестнадцать-семнадцать, младшему — около десяти. Глядя на мальчишек в начале колонны и на высокого падре, шагавшего сбоку, трудно было поверить, что это не маскарад. Зрелище показалось нам смешным до богохульства, словно ожила одна из карикатур Гойи. Однако мальчишки выглядели очень серьезными; и на по-детски круглых, и на подростковых худых лицах застыло елейное, подобающее священному сану, выражение. Какие уж тут шутки! И все же жаль, что это не шутка, думали мы, когда глядели на облаченных в черное детей.
Мы отправились дальше, и маленькая процессия скрылась из виду. Наконец показались ворота небесного города. От небольшой мощеной площадки с парапетом в центр монастыря вела лестница. Посередине стояла статуя неведомого святого, выше человеческого роста. Забавный и милый образец барокко восемнадцатого столетия. Изваянная грубовато, но мастерски, фигура в широких, ниспадающих крупными складками одеждах застыла в порывистом движении, подняв к небу лицо. Странно было видеть такого святого в качестве хранителя тосканского
На территории монастыря нам попались полдюжины одетых в черное послушников, которые пилили дрова — пилили энергично и смиренно, несмотря на соседство позолоченных завитушек в церкви и settecento звонницы. Выглядели они что надо. Да и вид со второй по высоте вершины был величайшей привилегией отшельников. В зимней дымке горы простирались вдаль, сколько хватало глаз, и походили на вздыбившиеся морские валы, застывшие на морозе. В синей тени лежали долины, а обращенные на юг склоны были красновато-золотистого цвета. У наших ног земля граничила с беспредельной синей бездной. Разреженный воздух смягчал все линии, сглаживал все выпуклости, и лишь золотой свет и синие тени плыли в бледном небе, как бестелесные сущности земли.
Мы долго стояли, глядя на царство тишины и величавой красоты. Уединение здесь казалось таким же безграничным, как сумрачная бездна внизу, простиравшаяся до затуманенного горизонта и поднимавшаяся к высокому небу. Здесь, посреди мира, мне думалось, человек должен понять что-то о той части своего существа, которая не открывается в повседневной жизни, которую никакие человеческие отношения не вытаскивают на свет Божий из скованного сном кремня или не взысканного духа; ту часть его, о которой ему становится известно лишь в уединении и тишине. А если в его жизни не случается ни тишины, ни уединения, тогда он может до конца своих дней не узнать эту часть себя, тем более не понять и не реализовать свои потенциальные возможности.
Мы вернулись к воротам монастыря и стали спускаться по крутому склону к оставленному внизу автомобилю. Пройдя около мили по дороге в Пратолино, мы повстречали чинно шагавших мальчиков, возвращавшихся с прогулки. Бедные дети! Но потом я подумал: разве их участь хуже той, на которую обречены жители города в долине? На своей горе они подчиняются тиранической власти, их учат верить во множество глупых вещей. Однако существует ли власть более тираническая, чем дурацкие условности, определяющие жизнь в долине? Неужели снобистская вера в герцогинь и выдающихся писателей более разумна, чем снобистская вера в Иисуса Христа и святых? Неужели тяжкий труд во славу Господню презреннее восьмичасового труда в офисе для еще большего обогащения евреев? Умеренность, конечно же, скучна, но разве может она быть скучнее излишеств? Разве духовный труд в молитве и размышлении менее привлекателен, чем пустая и постыдная трата времени? Вот так я думал, пока ехал в направлении города. А когда на виа Торнабуони мы проехали мимо миссис Тингамми, с трудом выходящей на тротуар из своего гигантского лимузина, я неожиданно и со всей ясностью понял, что именно заставило семерых флорентийских купцов семьсот лет назад все бросить, подняться на безлюдную вершину Монтесенарио и обосноваться там. Я оглянулся: миссис Тингамми зашла в ювелирный магазин. Значит, я не ошибся.
Река Патинира
Эта река течет в узкой долине между двумя горами — широкая, полноводная, сверкающая. Горы там крутые и высокие. В том месте, где русло изгибается, по одну сторону горы стоят стеной, а по другую — уступают реке дорогу. Есть там и скалы, и нависающие над водой темнолистные деревья. Небо над кусочком этой фантастически изрезанной земли совсем бледное — до того бледное, что порой проливается дождем китайских белил. Над скалами пепельная бледность; зеленая трава и деревья тоже тронуты белилами, так что получается «изумрудно-зеленый» цвет из детских наборов красок.
Полноводная сверкающая река, бледные скалы, темно-зеленые деревья, торфянистые склоны цвета смешанной с белилами ярь-медянки — все это пришлось мне по душе. Вглядываясь в небольшие по размеру картины с миллионом крошечных мазков, нанесенных тоненькой собольей кисточкой, я смеялся от удовольствия, любуясь чарующей красотой придуманного пейзажа. Этот Иоахим Патинир[15], думал я, изысканный художник. За много лет я привык плавать по этой реке, отражающей скалы, как по выдуманной реке.
А потом однажды, в дождливый осенний день, выехав из Намюра в сторону Динана, я вдруг обнаружил, что еду на своих десяти лошадях по непролазной грязи вдоль «выдуманной» реки. Дождь немного менял впечатление. Он был между картиной и мной, как серое грязное стекло. Однако он не помешал мне безошибочно узнать фантастический пейзаж с маленькой работы фламандца. Скалы, река, изумрудно-зеленые склоны, темно-зеленый лес были реальными. А я-то приписывал Иоахиму Патиниру то, что было создано Богом. Вот так изысканная выдумка художника превратилась в реальную Мёзу.