В двух шагах от горизонта
Шрифт:
– Мне кажется, что и в самом деле не может. Даже если он сын всего человечества. В этом есть большое противоречие.
– Ты же знаешь – у него дед был коммунистом и попал в плен, его расстреляли из-за предательства сослуживца.
– Свои – предатели?
Но не увидел её лица.
– Ты их так ненавидишь? – спросила она вполоборота, прикладывая кусок ткани ко льду, чтобы положить ему на переносицу.
Ничего, кроме белого неба не было вокруг, только черная цяточка пачкала белую полусферу. Он напрягся и моргнул. Небо исчезло вместе с бельмом, и серая почти просвечивающаяся
Гляди, очнулся.
Улыбается.
Улыбается? Бедненький.
Да что ты, в своем уме? Такое говоришь.
А что? Ты же сама видишь – не от мира сего.
Может, ему приснилось что хорошее-доброе.
Здесь-то? Да откуда оно возьмется – доброе!
А вдруг это уже навсегда? Откуда он? Где же его вещи?
Да там они, с ним. Зачем тебе?
Родным позвонить. Ищут ведь поди. Подготовить надо. А то и не узнает никого. Телефон был у него?
Был. Я ему в куртку завернула, чтобы не выпал.
Спроси его о чем-нибудь. Как зовут. А то как бы анестезии не было. И не узнает никто – куда он подевался.
Ну, коль уж здесь – знают, наверное. Не один сюда пришел, одинешенек.
И что у них там в голове – если ничего не помнят, ни матери, ни жены с дитями.
А может, он не женатый.
Как же, лет сорок с лишним, поди. Кто-то всё одно есть. Да и дети в такие годы – тоже.
Да замолчи ты. Разбухтелась. Смотри – перестал. Просит что-то.
Ну вот, и заговаривается. Врача все же надо. Теперь будет, не он первый, не он последний, не дай Господи. Там еше троих привели, тоже побитые.
Сама ты заговариваешься. Это он пить просит. И не улыбается уже. Пойду, принесу сладенькой водички. Ему теперь глюкоза нужна. А врачи свое уже сделали. Считай, без наркоза восемнадцать швов наложили, только поцарапали немного. Прямо на маковке – цензура теперь будет.
Над его лицом наклонилась фигура, потом голова его стала подниматься, ко рту поднесли стаканчик, но кофе там не было. В горле после глотка стало приятно скользко и холодно.
– Где я? – и не узнал голос. Спросил кто-то снаружи, хриплый, тихий, чужой.
– Лежи, лежи спокойно. Тебе сейчас нельзя резко. Может, попьешь еще?
– Телефон. Мне позвонить надо.
– Я заряжаться включила. Пусть немного зарядится.
Звонит и нервничает, а дочь успокаивает, говоря, он же не один там, а она ну тогда давай позвоним Лёне они вместе там вместе где и все. Все там вместе. А тот в ответ нету его и не знаю где я ему не нянька и так привез и деньги должны заплатить а он не отрабатывает. А потом покажут по новостям, и она еще больше будет переживать, и полное неведение вокруг. И она снова будет звонить и не спать будет, но когда рядом, то всё совсем иначе, шумно и сбежать хочется. Но только не сейчас, как всегда, когда она не рядом, когда
Резкая боль в голове.
И уже не захотелось подняться, позвонить, чтобы найти ее, чтобы успокоить их, чтобы успокоиться самому, чтобы пожалеть о том, что приехал и пришел сюда, когда можно было оставаться в семейном благоденствии, – всё стало безразличным и ненужным, отсутствующим, и только небытие тихо и безмятежно склонялось над ним, прикрывая веки, и он не находил за что можно было бы зацепиться, чтобы сопротивляться, за какую выбоину или выпуклость ухватиться, чтобы потом оправдаться хотя бы в попытке.
Он все же попробовал приподняться и увидел, что находится на дощатом помосте, на котором настелено одеяло, а у изголовья лежит его куртка, свернутая валиком. Палатка изнутри, в углу армейская буржуйка, и дрова потрескивают, разгораясь, как в тех зимних лагерях и учениях, когда сами заготавливали дрова дневальные и топили до вечера, пока войско выполняло задание. Даже зеркало, под которым на самодельном столике кружка и крем для бритья, и бритвенный станок, а напротив кусочек головы с лицом, в белом на белом. Чья голова, если никого, кроме него, нет больше. Глаза начали заплывать. Пчелы искусали, подумалось, – а кто же та бабочка с детскими глазами?
Тепло тянулось от печки к нему, приятно трогая обоняние смолистым запахом. Но подошвы ног мерзли, он пошевелил пальцами, натягивая невидимое одеяло на ступни, чтобы прикрыть от холода.
И снова сомкнулись глаза, и поплыло мимо разноцветным узором и галлюцинациями в виде снов. Кто-то кормил его с ложки бульоном, нежирным, но зато с ароматным запахом зелени, наполовину горячим, нежным и мягким, как когда-то в детстве во время респиратурки, а может быть чего-то посложнее, когда взрослые грудились вокруг, советуя друг другу горчичники, скипидар (чистейший, с концентрированным запахом и холодящим душу ощущением после растирки), только разве не банки, потому что их не было в доме…
«Зарядное есть? Мне позвонить надо», – сказала Наташа, потянувшись к сумочке и доставая цветастый плоский. «Саша, у тебя есть такой разъем?»
«Сейчас посмотрю, я не очень разбираюсь в этих тонкостях».
«Толстые уже не в моде», – сказал он тогда, прямо глядя ей в глаза. Холодно глядя.
«В моде любые толстосумчатые».
«Тебе уже хватит», – сказала она так же холодно и покосилась на бутылку.
«У меня еще есть. Я принесу», – сказал Саша рьяно и взмахнул дирижерской палочкой. На её трехпалом оконечнике оказался кусочек нарезанной колбасы с сыром в придачу.
«Не надо».
Ее тоненькие пальцы мелькнули в движении сквозь солнечные лучи в окно. Бисквит, где бисквит – ломая? Прозрачных пальцев белизна. Только не май еще. И вина нет. Для контраста. Дайте даме вина!
«Какой бисквит? У меня нет бисквита», – воскликнул Саша. Она только глянула косо, но тоже в недоумении.
«Тоненький», – сказал снова. Сами напросились, подумал, ожидая подвоха от неё.
«Кажется, бредит. То-то смотрю, нарывается на неприятность. Ладно, мы все свои, а так…». Николай проглотил кусок и сжал кулак.