В глубине
Шрифт:
— Вещь понятная… кто же будет Богу молиться?
— И он тоже говорит, — иронически подтверждает Софрон: — «кто, мол, Богу будет молиться за вас, ежели я отощаю?» Я говорю: — батюшка! ведь вы сами проповеди читаете, что богатому войтить в царство небесное, как верблюду скрозь игольных ушков пролезть… Он говорит: «да поп богатый что ль? Попам надо детей обучать»…
— А нам, стало быть, не надо? — отзывается молодой Маштак.
— Стало быть, так…
В не очень давнее время подобные мысли и непочтительность к сану показались бы в нашем углу слишком вольными. Теперь они вошли в обиход наравне с критическим отношением к власти, по крайней
От этого вольнодумства до колебания основ — большое расстояние, однако в наших смирных местах хоть не часто, а возникают и дела «политические». Раньше о них совсем не было слышно, но в последние годы создалась для них и у нас благоприятная обстановка. Политика ли вошла в будничный обиход, или необычайно умножился кадр «сотрудников» правительства, нанятых и добровольных, созидавших карьеру на таких делах, но наш угол заплатил свою дань: некоторое количество молодых и немолодых любознательных людей за недозволенные книжки и листки с воззваниями, или афишки, как их называли у нас, пошли в тюрьмы и в ссылку…
Затем, в свое время наступило успокоение. И уж совсем недавно и совсем неожиданно возник ряд дел, отнесенных тоже к категории политических, хотя обвиняемые — самые рядовые, далекие от политики обыватели, не понимавшие даже, в чем заключается преступность их суждений, — привлекают их, по-видимому, за дерзостные слова о власти… Несколько хозяйственных обывателей, из тех сильных и крепких, на которых и всегда и теперь в особенности идет ставка — захватили у нас часть общественного леса, огородили и начали рубить его для своих хозяйственных надобностей, рассматривая как священную собственность те самые ольхи, которые они заботливо обнесли огорожей. Но у станичного атамана были причины придержать почтенных сограждан и защитить общественные интересы: он конфисковал срубленный лес и составил на хозяйственных мужичков протокол. Вспыхнуло возмущение — не общее, конечно, а этих самых богатеев. Один из них обругал и даже толкнул представителя власти и в порыве негодующего красноречия коснулся и носителей высшей власти… И вот — точно из земли вырос небольшой, угреватый, шустрый человечек, подстриженный ежом, — помощник полицейского пристава из окружной станицы.
— Ты что же старик, кажется, дерешься? — начал он ласково и даже дружелюбно.
— Помилуйте, вашбродь… нитнюдь! — отвечал бородатый патриарх.
— А как же вот — атамана толкнул… Знаешь, что за это?
— Никак нет, не толкал, а добром просил: не трогай, мол, мое собственное…
— Да, кажется, и государя что-то затрагивал? — уже значительно строже продолжал полицейский чин.
— Атаман… атаман — фря большая! — уклоняясь от ответа, закипел хозяйственный наш станичник: — я двадцать лет городил ольхи, да не волен ссечь штуку?
— Городить-то городил, а язык-то за зубами не удержал… Про начальство — да еще про какое — выражался!..
— Господи Боже мой! И начальство неправильно делает: свое доброе нельзя тронуть…
— Вот за такие речи-то мы и не хвалим!
— Вон у Серебряка сколько!.. — Бородач ткнул рукой в ту сторону, где находится дворянская латифундия. — И его не трогают! Наши отцы-деды головы положили за его землю… Он — пан, а мы, значит, его крестьяне?..
Тут наш хозяйственный станичник развил исторически обоснованный и в наших глазах давно признанный правильным взгляд на дворянское владение землями в наших местах, как на разбойный захват у нас, казаков, кем-то свыше закрепленный. Почему, за что — неизвестно.
— Серебряк
— А-а… ты вот какие рассуждения!.. Это откуда же у тебя? Прокламаций начитался?.. Ну-ка, мы тебя слегка ощупаем…
Произвели обыск. Перерыли подушки, перины, сундуки, тулупы, валенки. Заглядывали в закрома, в погреб, в кизяки, в хлевы. Не нашли ничего, ни одного клочка писанной или печатной бумаги.
— Все равно хочь не копайте. На найдете… — спокойно сказал наш политический преступник.
— Акуратно запрятал? — ядовито спросил раздосадованный помощник пристава.
— Чего?
— Прокламации…
— Какие проталмации!.. Да я и неграмотный…
— Так чего ж ты молчал… черт!..
— Да вы бы спросили…
— Наспрашиваешься вас тут, дьяволов!.. Ну, счастье твое, что неграмотный… Однако откуда же в тебе эти самые блохи? Говори по совести… Не советовал бы я тебе скрывать, кто тебя развратил… Не сам ты это! с чужого голоса?..
Помощник пристава, как и всякий следопыт в своей области, уже нюхом угадывал здесь следы интеллигентских разъяснений. Он горел тайным желанием услышать и готов был даже сам подсказать некоторые имена, давно состоявшие на примете… Но — увы — темный человек закостнел в заблуждении, как будто оно родилось вместе с ним или досталось ему по наследству от обиженных прадедов…
— Нет, ваше благородие, — с глубоким убеждением сказал хозяйственный наш мужичок: — аж горе берет!.. Едешь в Михайловку, аж сердце вянет, сколько у одного Серебряка… А ты городишь-городишь… хлопочешь… и вдруг последнее отбирают…
Вот — даже в сознание хозяйственного обывателя, жадного, цепкого, не стесняющегося способами приобретения и преумножения, все-таки проник яд веяний о несправедливом общественном порядке и неравенстве. По своему преломилось в этом сознании понятие справедливости, но даже в оригинальном своем виде оказалось окрашенным в тона подрыва и потрясения основ…
Каким путем этот яд проник в такую первобытную дебрь — едва ли удастся установить какому бы то ни было помощнику пристава: носится в воздухе заразительный микроб и уловить его — вне полицейских сил. Растет неудержимо обыватель вопрошающий и ищущий, жадно хватающийся за каждый печатный клочок бумаги.
— Жажду учения, душа горит, а некогда читать, — слышу я от Сергуньки Маштака, который порой завернет ко мне за газетой и для разговора: — во время праздника лишь да на ходу за скотиной… Отдыху у нас мало, живем как быки: в ярмо запрягли, занозиком заткнули и шагай бороздой… И уж с нее не сшибемся… Ну какое же тут чтение? Так, безо всякой тактики и практики… ни обдумать, ни в голову взять как следует… И поговорить не с кем…