В горах Тигровых
Шрифт:
— Ты что сказал, сермяжья твоя душа? Повтори!
— Могу и повторить, ваше скабродие, что за спаси Христос косить не будем!
— Шутит он. Чего уж там, покосим, — снял с плеча косу Ефим.
— Знамо, покосим, а его благородие снова даст нам слабинку, — поддержали Ефима мужики, но не дружно.
— Каждый год косим, уже привыкшие.
— А нонче не будем! — гаркнул Феодосий — Хватит задурняк горб ломить. Сломан и без того. Пошли по домам, свои покосы ждут.
Большая половина мужиков встала на сторону Феодосия. Одни кричали:
— Покосим, чего уж там, ваше благородие!
— Не будем косить, а кто почнет, тому головы косами снесем!
Проснулся
— Не будем! Пора и честь знать!
— Ну, ежли Митяй сказал, что не будем, тогда пошли, мужики! Все! Звиняйте, ваше скабродие!
— Ах так! Ну погодите, вы увидите у меня кузькину мать! — взъярился урядник, хлестнул плетью коня и ускакал в деревню.
— Ну, теперича держитесь, мужики, съест нас урядник.
— Пошли на свои покосы. От всех чертей не открестишься.
Слух, что осиновские мужики отказались работать на урядника, быстро расползся по деревням. Урядник, мужики звали его уважительно Фролыч, бросился в одну деревню, другую, но везде получал отказ. Не прямо в лоб, а с мужицкой хитринкой: «Оно бы и надо покосить, люди свои, да еще наши травы не тронуты. Ить тут такое дело-то, спина третьеводни разболелась и досе не отпускает. Да и денег на подать надо заробить. А намедни баба сказала, что рожать будет, не бросишь. Жду, кто будет — бычок а ль телочка. Оно конечно, косить бы надо, перестоят травы, сено будет не так духовитое. Свои уже перестаивают. Может, чайку изопьете, ваше благородие. Не побрезгуйте. Божий у нас чай-то».
Это уже был молчаливый бунт. Урядник метался, кипел злобой, но ничего не мог поделать с мужиками. Пришлось нанимать работников со стороны. Грозил: «Ну, погоди, Силов. Не я буду, если не упеку тебя в Сибирь!..»
7
А солнце палило и палило иссушенную землю. В небе ни облачка. Жаром курились соломенные крыши, одна искра — и сгорит деревня. По улочкам бродили кудлатые собаки, похожие на осиновских мужиков: взлохмаченностью, независимостью, валкой походкой, собачьим достоинством, а уж злобой — это точно. А терпеливы были те собаки, дальше некуда: бей в три палки — не заскулит, только будет стараться броситься обидчику на грудь, чтобы хрип перехватить. Собак осиновских, как и мужиков, не тронь — все за одного и один за всех.
Не помнят экзекуторы, чтобы под розгами хоть один осиновец застонал и та пощады запросил, только покряхтывает, бывало, будто в печи парится. Недаром говорили мужики соседних деревень, мол, один осиновец трех сосновцев стоит…
Но все же собакам жилось лучше и легче, чем мужикам: хоть они и голоднющие бродили по деревне, могли целый день валяться в пыли, ловить блох, в речке искупаться, когда от жары невмоготу. Мужик же и этого лишен. И не понять было, для чего держат мужики этих собак. На охоту они уже давно не ходят, сторожить нечего. Может быть, лишний раз облают урядника, помещика — и то радость. Самим-то мужикам «лаять» опасно, а собакам можно, на то они и собаки…
Силовы, Воровы, Ждановы с давних времен косили травы сообща, Митяй тоже с ними, не оставишь, а потом, отец, умирая, просил Феодосия не оставлять сына одного. Да и покос у них общий, не стали делиться. Чего уж там, у всех по лошаденке да коровенке. А у Силовых и лошади не осталось. Лишнее сено, когда были хорошие травы, продавали, а деньги делили честно.
Косари гребли сено и метали стога. Все бабы на греби, только Марфа-богатырша подает сено на стога. Навильник — и нет полкопны. Митяй в гребщиках. Хотя у Митяя силы тоже не занимать, несмотря на его худобу, но Марфа не пускала его на
Митяй плакал, обнимал и целовал Марфу, так в обнимку и ушли домой.
Работа шла дружно, споро. Стога росли, как на опаре. Это вам не вятичи, когда семеро на возу, а один внизу и кричат еще — не заваливай!
Время к полудню. Травная сила на исходе, пора обедать.
— Бабы, кончай грести, заваривай хлебово! — крикнул Феодосий.
Воткнули бабы черенки граблей в землю и пошли к табору, девки пусть гребут. Их в этой ватаге за два десятка. Парни почти все ушли на заработки. Бабы на скорую руку заварили борщ из лебеды в огромном котле, опустили кусочек сала, все мясным будет пахнуть, нарезали черного, как земля, хлеба, тоже больше, чем наполовину с травой и корой сосновой, стали звать мужиков.
— Надо бы еще один стожок подметать, Феодосий, ить число-то у нас бесовское, тринадцать, — боязливо заговорил Ефим.
— Пустое, небо синь синью, дождя не жди, а чего еще нам бояться?
— Всякое могет быть.
— Не каркай! Пошли полдничать. Будя себя стращать.
Пермяки народ суеверный: кошка ли дорогу перебежит, собака ли завоет, курица ли петухом запоет — жди беды. А уж числа тринадцать боялись — чертова дюжина.
Вон и Андрей пересчитал стога, подошел к отцу и сказал:
— Тятя, а ить стогов-то тринадцать. Может, еще один распочать? Не надо беса дразнить.
— Ничего, сынок, тринадцать ли, двенадцать ли, какое дело. Пошли есть.
Андрей замолчал, спорить с отцом тоже грех немалый. Дометать бы к ночи стога и убежать к Варьке. Отец упреждал сына: мол, орешек не по зубам. Зубин не отдаст Варьку за тя.
Зубин наметил в зятья Лариона Мякинина. Однолетки они с Андреем. Но таких, как он, девки не любят: руки почти до колен, рыжий, сутулый, челюсть тяжелая, лоб покатый, глаза маленькие, как у кабана, нос по-утиному плоский. Но Зубин подбадривал Лариона: мол, мужику красота не надобна, были бы сила и деньги. Бабы таких любят. А деньги у Мякининых водились, кубышки с золотом далеко были спрятаны. На дворе три десятка коней, столько же коров, сотня десятин пахотной земли да покосов: Всего не пересчитаешь в чужом кармане, однако можно было прикинуть, как туго набита мошна у Фомы Мякинина.
Ларион чуждался Варьки. Возиться с девкой? На кой ляд. Бегал к приветливым лихоимицам Параське и Любке. Обе любили Лариона — сильного и жадного в любви. Но больше нравилось ему ходить к Любке, когда дома не было урядника. Любка — красавица, первая красавица на деревне. Она говорила Лариону: «Чем страшней мужик, тем больше в нем силы, потому как не с кем ему ее истратить…»
Ларион чувствовал правоту Любкиных слов. Сам страшен — избегал чужой красоты. Андрея люто ненавидел. Но ненависть свою глубоко прятал. Понимал мужик, что женись он на Варьке, да при их достатке, не удержать Варьку в узде, заблудит, как Любка. И нашел в себе силы, чтобы сказать Варе: «Ты, девка, меня не боись. Не женюсь я на тебе, шибко красивущая. Не полюбишь, как жить будем?» Варя ответила: «Ежли поженят силой нас, то утоплюсь, а с таким страхолюдом жить ре буду. На улице с тобой не покажусь» — «Спасибо за правду, живи, милуйся с этим лапотником. Мне есть кого любить, и есть кто любит меня. Прощевай!»