В горах Тигровых
Шрифт:
Тайга была первой жизненной школой Басаргина. Второй школой стала далекая, но от этого не менее страшная и опустошительная война с немецкими захватчиками. Ее эхо докатилось и до Приморья…
В двенадцать лет ушел с дробовиком на самостоятельный промысел Ваня Басаргин, старший парнишка в многодетной семье, кормилец ее и поилец. Поселился в поставленной еще дедом ветхой охотничьей избушке. Она покосилась от времени, плохо держала тепло, и все же в ней можно было спрятаться от холода, отдохнуть, обогреться. Чтобы скрасить одиночество, юный охотник приручил мышку-полевку. Она встречала его после блужданий по тайге, ела из рук, забиралась на ночь под
Предчувствие не обмануло мальчика: вновь перехватил его нa таежной тропе медведь-шатун. На этот раз, по всему было видно, отступать он не думал. Пришлось стрелять из дробовика. Убить не убил, а раздразнил до ярости. Теперь медведя ничем не остановишь.
Вспомнил Басаргин, что стоит неподалеку, в Медвежьем ключе, зимовье охотников солдат, и через залвмы, обдирая и без того ветхую одежонку о колючки «чертова дерева», бросился к нему. Бежал и слышал шумное дыхание раненого зверя за своей спиной. Вот и зимовье. Дверь придавлена поленом. Кое-как успел вытащить запорку руками и укрыться в избушке. Но шатун решил не отступать — отчаявшись сорвать дверь, полез, расшатывая бревна, в небольшой оконный проем.
Мальчишка в страхе зарылся под нары в сено — и вдруг нащупал в углу схороненную от посторонних глаз винтовку. Это и спасло ему жизнь.
Охотники-солдаты приняли мальчишку в свою артель, подарили винтовку, собранную по частям из бросового оружия, научили военной дисциплине.
Пять лет провел в промысловой тайге Ваня Басаргин. Добывал колонков (за каждую шкурку — триста граммов муки, пятнадцать — пороха, тридцать — дроби и два с половиной рубля деньгами), белок; шишковал с такими же, как сам, подростками, спасал их в трудную минуту от стужи и голода; искал корень женьшеня, выкапывая его палочкой, сделанной из рога косули… Разные попадались корни — красивые и некрасивые. Некрасивые похожи на корни тополя, такие называют крабами. Красивые напоминают фигуру человека. Это корень богатырь. Но самый ценный корень — корень женщина. Именно такой попался ему в восемнадцать лет.
Однако друзья научили Басаргина не только брать дары тайги, но и возвращать ей взятое. Выкопав корень женьшеня, они возвращали земле его семена. Чтобы зерно не загнило, мякоть с него обсасывали. На губах оставался горьковато сладкий привкус, терпкий, особенный. Как и кедр, женьшень растет медленно: лишь один грамм прирастает в год.
Многих людей, хороших и плохих, встретил Басаргин на таежной тропе, ко многим судьбам прикоснулся своей судьбой. Общая дорога, общий костер, общий ночлег располагают к откровенности. Товарищи или попутчики рассказывали, а он внимательно слушал. Слушал и запоминал, еще не зная сам, для чего. Рассказы складывались в единое повествование, вызывали в душе неведомые дотоле желания, чувства, мечты.
Не только тяготы послевоенной жизни, но и эти смутные желания заставили Басаргина пуститься на поиски своего любимого дела За несколько лет он сменил чуть ли не десяток профессий: работал добытчиком на золотых приисках, водил баркасы по строптивым рекам Зейского бассейна, был слесарем автогаража, фрезеровщиком, токарем, молотобойцем, в двадцать два года окончил Хабаровскую культурно-просветительную школу, возглавил
Первый свой рассказ Иван Ульянович написал и опубликовал в тридцать пять лет.
В тридцать девять приехал в Москву на Пятое Всесоюзное совещание молодых литераторов, был принят в Союз советских писателей, зачислен на Высшие литературные курсы.
Мне довелось быть участником того же совещания. На нем я и увидел Ивана Ульяновича впервые. Невысокий, большеголовый, с буйно кудрявой шевелюрой и крупными чертами лица, он выделялся из общей массы действительно молодых литераторов не только зрелым возрастом, необычной внешностью, но и темными бороздами недавних ран на лбу, на щеках: их он получил в схватке с медведем.
Помню, Иван Ульянович в сверхмодной тогда, не очень идущей ему замшевой куртке, заложив руки за спину, важно вышагивал по холлу гостиницы «Юность», где мы жили. Многим, в том числе и мне, казалось, что он держится высокомерно.
Не оттого ли, что его обласкали известные советские писатели, руководители его семинара? Звездная болезнь — вещь коварная.
И только значительно позже, когда Иван Ульянович перебрался на жительство в старинный студенческий Томск, поближе к уникальному архиву Сибири и Дальнего Востока и мы стали товарищами, я узнал, что, несмотря на похвалы признанных авторитетов, чувствовал он себя на совещании неуверенно, всячески пытался скрыть свою растерянность, боялся поверить в неожиданный успех и в то же время жаждал его, наголодавшись по одобряющему и ободряющему слову.
Томск пришелся ему по душе, но, измученный ностальгией по родному Приморью, Басаргин все чаще и чаще сравнивал: «Река Томь… Как она похожа на наши приморские речки, реки. Здесь крутые, порой совсем недоступные берега, а ко всему размытые, разбитые, как будто река хотела глубже закопаться в землю. Но от кого? Только разве воды одинаковые: на плесах они шумно вздыхали, гремели на перекатах.
Сибирская тайга… Она тоже похожа на нашу тайгу Уссурийскую, с ее непролазными чащами, густым подлеском под кронами деревьев. Но у нас нет болот, а здесь их много, опасных и непролазных…»
Акимыч, таежный человек, в честь которого Басаргин назвал одну из своих книг, как-то заметил: «Смотри, вона багульник расцвел. Хэ! Чудак. Думает, пришла весна. Нет, дружище, ты обманулся. У каждого бывает одна весна и одна осень. Вот теперь не будешь цвести весной. Выцвел. Поспешил. А зря… Все мы спешим, а вот куда, мало кто об этом знает».
Однажды, невесело улыбнувшись, Иван Ульянович сравнил себя с тем багульником-торопыгой. Я не сразу понял, что он говорит о любви, которая пришла к нему в сорок пять лет.
И вот теперь, перечитывая рукопись небольшой повести «Цветы после заморозков», оставшуюся в личном архиве Алевтины Федоровны Кравцовой (она является и автором фотографии Басаргина, предваряющей эту книгу), повести во многом несовершенной и незавершенной, но дорогой для ее автора, исповедальной, я вновь ощущаю радостное и тревожное смятение, в котором он пребывал, работая над ней:
«…Любовью можно лечить людей. Только одной любовью…
…Любовь и разум. Это извечная борьба двух начал. Разум прямолинеен, как разлинованная тетрадь, как карта без белых пятен. Любовь сумасбродна, архаична, готова все переломать и перекрутить.