В конце ноября
Шрифт:
И тряпка выдержала. Окно приоткрылось, ветер широко распахнул его, и Филифьонка сделав рывок вперед, почувствовала, что она в безопасности. Теперь она лежала на полу, а в животе у нее что-то крутилось и вертелось – ей было ужасно плохо.
Ветер раскачивал абажур, кисточки качались на одинаковом расстоянии друг от друга, и на конце каждой кисточки висела бусинка. Она внимательно и удивленно разглядывала их, будто видела впервые. Она никогда раньше не замечала, что шелк абажура красный, этот ужасно красивый красный цвет напоминал солнечный закат. И крюк на потолке показался
Филифьонка стала приходить в себя. Она призадумалась: почему это с крючков все свешивается вниз, а не куда-нибудь в сторону и от чего это зависит? Вся комната изменилась, все в ней стало каким-то новым. Филифьонка подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Нос с одной стороны был весь исцарапан, а волосы – мокрые и прямые, как проволока. И глаза были какие-то другие. «Подумать только, что у всех есть глаза. И как только они устроены, что могут все видеть?» Ее начало знобить – верно, от дождя и от того, что за эту секунду страха как бы пронеслась вся ее жизнь. Она решила сварить кофе. Филифьонка открыла кухонный шкаф и увидела, что у нее слишком много посуды. Ужасно много кофейных чашек, слишком много кастрюль и сковородок, горы тарелок, сотни других кухонных предметов – и все это лишь для одной Филифьонки! Кому это все достанется, когда она умрет?
– Я никогда не умру, – прошептала Филифьонка и, захлопнув дверцу шкафа, побежала в столовую, проскользнула между стульями, выбежала в гостиную, раздвинула оконные шторы, поднялась на чердак. Повсюду было тихо. Филифьонка распахнула дверцы платяного шкафа и, увидев лежащий в шкафу чемодан, поняла наконец, что ей надо делать. Она поедет в гости. Ей надо отвлечься, побыть в обществе. В компании с теми, с кем можно приятно поболтать, с теми, которые снуют взад и вперед и заполняют собой весь день, так что у них не остается времени для страшных мыслей. Не к хемулю, не к Мюмле, только не к Мюмле! Только к семье муми-троллей. Самое время навестить Муми-маму.
Когда у тебя возникает желание что-то сделать, нужно немедленно принимать решение и не ждать, пока это настроение пройдет. Филифьонка вынула чемодан, положила в него серебряную вазу – ее она подарит Муми-маме. Потом вылила мыльную воду на крышу и закрыла окно, вытерла голову полотенцем, закрутила волосы на бигуди и выпила чашку чая. Дом обретал покой и становился прежним. Филифьонка вымыла чашку, вынула серебряную вазу из чемодана и заменила ее фарфоровой. Из-за дождя сумерки наступили рано, и она зажгла свет.
«И что это мне взбрело в голову? – подумала Филифьонка. – Абажур вовсе не красный, а коричневый. И все равно я отправляюсь в гости».
4
Стояла поздняя осень. Снусмумрик продолжал свой путь на юг. Иногда он останавливался, разбивал палатку, не задумываясь о том, как бежит время, бродил вокруг, ни о чем не думая, ни о чем не вспоминая. И еще много спал. Он смотрел по сторонам внимательно, но без малейшего любопытства, не заботясь о том, куда идет, – лишь бы идти дальше.
Лес был тяжелый от дождя, деревья словно застыли. Все завяло и поникло, только внизу, прямо на земле, расцвел потаенный осенний сад.
Снусмумрику захотелось сочинить песню. Он ждал, пока это желание окончательно созреет, и в один прекрасный вечер достал с самого дна рюкзака губную гармошку. Еще в августе в Долине муми-троллей он сочинил пять тактов, которые бесспорно могли стать блестящим началом мелодии. Они явились внезапно, сами собой, как приходят любые свободные звуки. Теперь настало время собрать их и сделать из них песню о дожде.
Снусмумрик прислушался и ждал. Пять тактов не приходили. Он продолжал ждать, вовсе не волнуясь, потому что знал, как бывает с мелодией. Но ничего, кроме слабого шороха дождя и журчания водяных струй, не слышал. Вот стало совсем темно. Снусмумрик взял свою гармошку и положил ее обратно в мешок. Он понял, что пять тактов остались в Муми-доле и он найдет их, лишь когда вернется туда.
Снусмумрик знал миллионы других мотивов, но это были летние песенки про все на свете, и Снусмумрик отогнал их от себя. Конечно, легкий шорох дождя и журчанье воды в ручейках – все те же самые звуки одиночества и красоты, но какое ему дело до дождя, раз он не может сочинить о нем песню.
5
Хемуль просыпался медленно, он узнавал сам себя и хотел быть кем-нибудь другим, кого он не знал. Он чувствовал себя еще более усталым, чем в тот момент, когда ложился, а ведь сейчас начинался новый день, который будет длиться до самого вечера, а за ним пойдет еще день, еще и еще, и все они будут похожи друг на друга, как дни хемуля.
Он заполз под одеяло, уткнулся носом в подушку и подвинул живот на край кровати, где простыня была прохладная. Потом широко раскинулся, так что занял всю кровать, и ждал, когда к нему придет приятный сон. Но сон не приходил. Тогда он свернулся и стал совсем маленьким, но это тоже не помогло. Он попробовал стать хемулем, которого все любят, потом бедным хемулем, которого никто не любит. Но он по-прежнему оставался хемулем, который, как ни старался, ничего хорошего толком сделать не мог. Под конец он встал и натянул брюки.
Хемуль не любил раздеваться и одеваться, это наводило его на мысль, что дни проходят, а ничего значительного не происходит. А ведь он с утра до вечера только и делает, что руководит и дает указания. Все вокруг него ведут жизнь бестолковую и беспорядочную; куда ни глянь, все надо исправлять, он просто надорвался, указывая каждому, как надо вести себя и что делать.
«Можно подумать, что они не желают себе добра», – с грустью рассуждал он, чистя зубы. Хемуль взглянул на фотографию, на которой он был снят рядом с парусной лодкой. Этот красивый снимок, сделанный в день спуска парусника на воду, еще больше опечалил его.