В концертном исполнении
Шрифт:
— Давно?
— Давно. Задолго до моего прихода в труппу, в двадцать пятом, кажется. К нам все больше приезжают люди из ЦК, руководители второго ранга. Знаете, — оживилась Анна, — я сама слышала, как один из них сказал, что Нижний переименуют в Горький и юбилей будут праздновать по всей стране.
— Этого надо было ожидать, — усмехнулся Лукин. — За лояльность и поддержку режима надо щедро платить.
— Вы его не любите?
— Нет! Он позволил им сделать из себя живую икону, оказался среди тех, кто обслуживает сиюминутную политическую идею — так сказать, «чего изволите». Люди, льнущие к власти, всегда продажны, вопрос только в цене. Не подумайте, что я его осуждаю, — кто я такой, чтобы осуждать! Каждый решает за себя. Время такое: делит всех на холуев и тех, кто закрывает на происходящее глаза. Ну, конечно, есть и святые, только их мало…
— Почему вы так говорите? Вы, наверное, чем-то раздражены? — Анна остановилась, снизу вверх посмотрела на Лукина. — Русская интеллигенция никогда не ходила в услужении!
— Ах, русская интеллигенция! — передразнил Лукин. — Русская интеллигенция в массе своей
— Знаете, не хочется верить, что все это правда! Человек живет надеждой, а это… Чем же жить? — Анна шла, понурив голову, глядя себе под ноги. — Неужели везде одно и то же?
Спустившись по лесенке, они пошли вверх по переулку.
— А вы слышали, говорят, Сталин запретил платить Демьяну Бедному больше, чем по полтиннику за строчку? Не слышали? Это на него Алексей Максимович нажаловался…
Лукин промолчал. Анна не знала, слушает он ее или думает о чем-то своем. Рядом с ним она чувствовала себя под защитой, испытывала приятное, забытое с детства ощущение покоя. «То, что будет завтра, — думала она, — будет завтра, а сегодня, сейчас, мне просто и хорошо». Они остановились у подъезда. Лукин повернул ее к себе лицом, внимательно и, как показалось Анне, сурово посмотрел в глаза.
— Сегодня был длинный день, вы устали, — сказал он, — но тем не менее мне еще кое-что надо вам сказать. Начнем с Сергея Сергеевича. Его во что бы то ни стало надо положить в больницу. Сердце, легкие, печень — что угодно, но из института его надо срочно убрать. Этим займетесь вы! Если понадобятся деньги, скажете. Второе… — Он обернулся, оглядел пустую улицу. — Все, о чем мы с вами тут беседовали, включая пауков в литературной банке, ни с кем не обсуждать! Думайте — когда, с кем и о чем вы говорите. Это значительно серьезнее, чем вам может показаться. Кто-то где-то пролил кувшин зла, и оно разлилось по сердцам людей. Или помните, как у Андерсена, — по миру разлетелись осколки зеркала.
Анна улыбнулась.
— Хорошо бы нашелся такой волшебник, чтобы разом все изменил, вернул людям человеческий облик!
— К сожалению, так не бывает. Дорога одна — кто позволил стащить себя вниз, должен подняться самостоятельно. Это непреложный закон жизни, и никто, ни один волшебник не может его изменить. И вот еще что… — Лукин неожиданно широко улыбнулся. — Я, пожалуй, приму предложение вашего режиссера и пойду работать в ваш театр. Если, конечно, вы не будете возражать…
Анне показалось, что он хочет сказать еще что-то, но Лукин промолчал.
На лестнице пахло кошками. Бывший доходный дом спал и видел суетные совдеповские сны. На кухне горел свет, наполняя ее розово-грязное пространство тусклым маревом. Стараясь не шуметь, Анна на цыпочках прошла по коридору, приоткрыв дверь своей комнаты, замерла на мгновение, бросила взгляд на Лукина. Он все еще стоял у входа, смотрел ей вслед. Дверь закрылась. Продолжая улыбаться, Лукин разделся в своей комнате, накинул вместо пижамы новую блузу. Где-то в соседней квартире пробило двенадцать. Подогрев на электроплитке чай, он уселся со стаканом в руке в старое потертое кресло и придвинул к себе стопку купленных днем газет. Просмотр прессы он начал с «Крокодила», который показался ему скучным и совершенно не смешным. Две «лучшие» из всего прочитанного остроты скорее настораживали и заставляли задуматься, чем развлекали. «Если парень хорошо играет на скрипке, — читал Лукин, недовольно морща лоб, — это еще не значит, что он не оппортунист». Второй перл относился к области внешней политики и утверждал, что, пока Лига Наций закрыта на обед, Япония пообедает Китаем. Было еще что-то про комчванство, но такого качества, что заставляло лишь пожалеть об оскудении юмористического дара пишущей братии. Печатавшиеся в газетах новости утомляли однообразием, и ему даже показалось, что все их от начала и до конца написал один и тот же человек. Ничего выдающегося в мире за день не произошло. Опять ожидали роспуска германского парламента, Гитлер все так же жаждал власти, в то время как Страна Советов боролась за создание кадров собственной культурной интеллигенции. Выражение «культурная интеллигенция» Лукину понравилось, и он даже пожалел, что оно не из «Крокодила». В оставленной им напоследок «Правде» заголовки были четче и определеннее, в них звучала угроза: «Усилим борьбу с правооппортунистическим самотеком в хлебозаготовках!», «Беспощадно разоблачать расхитителей социалистической собственности!» Все газеты отметили новое нападение китайских добровольцев на Мукден и опубликовали материалы к юбилею Горького. Закончив таким образом знакомство с прессой, Лукин бесцеремонно сбросил газеты на пол и, закурив, принялся в задумчивости рассматривать висевшую рядом книжную полку.
Скрипнула дверь, Лукин поднял голову. Перед ним, одетая в широкую юбку и цветастую кофту, стояла Люси. Гладкие, забранные гребнем волосы открывали болезненно красивое, бледное до голубизны лицо. Казалось, кто-то специально стер с него все краски, уподобив белому холсту, на котором только еще предстояло написать женский портрет. Впрочем, некоторые черты этого портрета уже проступили: на Лукина смотрели большие, лихорадочно блестевшие глаза.
— Не помешаю? — Люси закрыла за собой дверь, прошла, опустилась на поставленный на чурбачки, застланный одеялом матрас. — Знаете, я ведь сегодня не пила! — Она заложила ногу на ногу так, что приоткрылось круглое красивое колено, продолжала своим грудным волнующим голосом: — И на службу не пошла… Из-за вас! Проснулась днем, будто от толчка, и только одна мысль: это он! Не смейтесь, пожалуйста, не обижайте меня — да, я знаю, что это и смешно, и грустно, но я в вас влюбилась. Вы мой спаситель, единственный шанс в этой жизни! Ей-богу, не вру! — Она стрельнула в него глазами, просительно улыбнулась. — Лукин, заберите меня из этого свинарника! Заберите, не пожалеете. Я буду для вас всем — любовницей, кухаркой, собакой, только заберите. У меня ведь и зелененькие есть, я не такая дура, чтобы отдавать им все до цента.
— Вам про меня рассказал Телятин?
— Рассказал? Так, немного… например, что все и всегда зовут вас Лукиным. Нет, действительно, увезите меня отсюда! Я весь день сегодня представляла, как мы с вами гуляем по Парижу. А хотите, поедем в деревню, только далеко-далеко. Вы будете пахать землю, а я — сидеть у окна и ждать вашего возвращения…
— Кокаин? Морфий? — Лукин посмотрел ей в глаза.
— Так, для настроения, чтобы не повеситься. Не знаю, как вам, а мне неприятна мысль, что меня найдут в петле застывшую, холодную, а то еще будут снимать и уронят… Все это глупо и мерзко, как сама жизнь! — Она вдруг заплакала, и слезы текли из ее открытых глаз, и она их не вытирала. — Нет больше сил, — шептала Люси, — кругом грязь и скотство. Они заставляют меня спать с иностранцами, а потом писать, о чем говорили. Я ведь и по-французски и по-немецки, училась в Институте благородных девиц… — Она шмыгнула носом, высморкалась в платочек. — Деньги отбирают, говорят, что по мне плачет тюрьма, а сами только и норовят залезть ко мне в постель. Скоты, немытое быдло… — Люси уронила руки на колени и, глядя в пространство перед собой, сказала упавшим голосом: — Я устала.
Лукин взял с матраса пачку сигарет, протянул ей. Женщина почему-то понюхала сигарету и только потом закурила.
— Французские. — Прогнувшись назад и выпустив в потолок струйку дыма, попросила: — Поищите там у пролетария, — она показала длинным пальцем с кроваво-красным ногтем на шифоньер, — у него всегда есть что выпить. Они если не алкаши, то все как один куркули.
Лукин нагнулся, пошарил в углу выдвижного ящика и вытащил на свет запечатанную сургучом бутылку водки. Люси протянула ему стоявшую тут же чашку с отбитой ручкой.
— Налейте! Полную! Да наливайте, наливайте, у нас с Петрушей свои рабоче-крестьянские счеты! — Она хохотнула, донесла водку до губ, выпила маленькими глоточками, постепенно запрокидывая голову. — Теперь ты! Не хочешь? Брезгаешь?
Лукин видел, как она моментально пьянеет, как на красивых губах проступает плавающая полупрезрительная улыбка.
— Да знаешь ли ты, что перед тобой сидит графиня? И вообще я завтра уезжаю в Париж, а ты будешь гнить здесь заживо, пока у тебя не провалится нос, потому что в этой стране у всех единый пролетарский сифилис. Ну, чего же ты ждешь? Бросайся на меня, рви на мне одежду, бери меня. Ты гегемон, тебе можно все. — Выражение ее лица изменилось, стало высокомерным и презрительным. Лукин подумал, что о происхождении она, скорее всего, не врет. — Не желаешь?.. Так и запишем! — Люси покачнулась, с силой ткнула окурок в служившее пепельницей блюдце. — Просто ты такой же импотент, как все они! Да и выглядишь ты как типичный ОГПУшник, такая же мразь. Теперь я понимаю, я все понимаю… Тебя специально подослали, чтобы проверить мою лояльность режиму. — Она замолчала, титаническая работа мысли отразилась на ее искаженном гримасой лице. — А что я такого сказала? Что импотенты и мразь, так это я про постель, а не про советскую власть. Не… меня на козе не объедешь! И передай своему Сергею Сергеевичу, что я больше с ним спать не буду. По политическим мотивам… — Неверно ступая по скрипучим половицам паркета, женщина пошла к двери, обернулась, посмотрела на Лукина пустыми, невидящими глазами. — Я-то к тебе как к человеку, как к мужчине! А ты… — Она безнадежно махнула рукой. — Фуфло! Да вижу я, вижу, не слепая — за Анькой ухлестываешь. Театр… под ручку… Думаешь, она другая? Все одинаковые, все! Только жареный петух ее еще не клюнул. А поманят пальчиком, позовут, и пойдет как миленькая! И хорошо, если я за нее словечко замолвлю, тогда не сразу в расход. — Люси криво усмехнулась. — Был у нее тут ухажер, считай что женишок. Тоже все в концерты да на высокие темы беседовал, цветочки дарил… А потом раз — и исчез! Расспросил про нее в театре, выяснил, на каком счету дядя в институте, и — с концами! — Она готова была рассмеяться, но вместо этого очень просто, будто констатировала факт, сказала: — Страшное время. Не люди, а призраки. Да это и не жизнь, и они не живут…