В концертном исполнении
Шрифт:
— Ну, дорогая Людмила Николаевна, это уже из области легенд! Вот, оказывается, в чем дело! — Серпин вдруг стукнул себя ладонью по лбу, прищелкнул пальцами. — Вы в него втрескались. Ну не отрицайте, я же вижу, что влюбились и поэтому выгораживаете. А он меж тем крутит шашни с Телятиной. Что, разве не так? Как человек я вас понимаю — надежда умирает последней. Ах, Париж — белая акация, цветы эмиграции! Только все это в прошлом. Лукин уже никуда отсюда не уедет, а вы, если будете умницей, можете! Вы, Людмила Николаевна, себя недооцениваете, а между прочим, такие люди нужны нам не только здесь, но и за границей. Прекрасное воспитание, два языка, красавица, каких мало… Я, пожалуй, смогу позаботиться о вашей карьере. Место в посольстве или жена преуспевающего дипломата…
— Он живет с Анькой, — Людмила Николаевна закусила губу, —
Серпин счел за лучшее промолчать. Жадно затягиваясь, Людмила Николаевна докурила сигарету, длинными пальцами с кроваво-красным маникюром раздавила окурок в пепельнице. Небо над крышей ближайшего дома было удивительно голубым. Ей вдруг показалось, что она стоит на ступенях церкви Сакрекер, а внизу раскинулся Париж: дома, лабиринты улиц, крыши, море крыш под голубым осенним небом.
— Как-то на днях… — сказала Людмила Николаевна севшим, утратившим окраску голосом и замолчала. — У нас в дальнем конце коридора, — продолжала она, — сосед повесил вырезанный из «Огонька» портрет Иосифа Виссарионовича. В тот день он пришел, постоял у входной двери, вглядываясь в него, потом сделал так.
Людмила Николаевна встала и, вскинув руку, прицелилась из пальца, будто из пистолета, навела этот воображаемый пистолет на Серпина:
— Бах!
— Что ж, — усмехнулся следователь ОГПУ, — это уже что-то!..
На обратном пути со склада лесоматериалов Лукин попросил шофера проехать мимо дома Телятиных. Не заходя в квартиру, он поднялся по черной лестнице на чердак, раздвинул кучу хлама и извлек на свет черный тубус. Секунду подумав, Лукин открыл его, вынул оптический прицел и спрятал его в том же тайнике, потом вернул крышку тубуса на место и спустился к машине. Лениво поджидавший его за рулем полуторки флегматичный шофер не обратил на тубус никакого внимания. Минут через двадцать машина, гремя разбитой подвеской, подъехала к театру. Лукин перетаскал доски в мастерскую, сложил их поверх тубуса штабелем у стены. Наведавшийся к обеду Акимыч нашел его за работой. Критически оглядев приобретение, он поцокал языком:
— А с досками-то тебя, паря, надули. Вона, одни сучки. Нет в тебе хозяйского глазу!
Лукин не стал объяснять, что отобрать несколько таких досок ему стоило трудов. Впрочем, к занятию Лукина старик мастер большого интереса не проявил: как и обещал, к лестнице он не притронулся. Лукин же весь день проработал не покладая рук — делал заготовки — и домой пришел к полуночи. На следующий день он появился в театре ни свет ни заря и принялся собирать конструкцию, подгоняя ее к декорациям комнат. Закрывая пространство между ступенями, он на уровне собственных глаз прибил кусок доски с двумя сучками. Выбив их предварительно и несколько расточив отверстия, Лукин вернул сучки на свои места. Теперь при желании их можно было извлечь мгновенно, что открывало прекрасный обзор зрительного зала. Из зала же эти действия были незаметны, так как получавшиеся отверстия находились под ступенькой, глубоко в ее тени. Закончив с лестничным маршем, Лукин сколотил четыре полые внутри квадратные колонны и, соединив их между собой, получил нечто вроде каркаса, к которому этот лестничный пролет крепился. С боков он «зашил» каркас фанерой, наверху вровень с полом второго этажа декораций прибил площадку-настил. Таким образом, получилось некое подобие достаточно просторной кабинки, одной из сторон которой была лестница. Полюбовавшись делом рук своих, Лукин выкурил сигарету, вышел в коридор, прислушался к тому, что происходило в огромном пустом здании. Время приближалось к одиннадцати. Ночной сторож мирно дремал в закутке у парадного входа, уставшая за день труппа разошлась по домам. Лукин вернулся в мастерскую, запер за собой дверь. Вытащил из-под досок тубус, достал из него части винтовки. Собрав ее, навернул на дуло круглую коробку глушителя, вложил в укороченный магазин три патрона. С заранее подготовленным, сбитым из досок щитом вышел в тянущийся вдоль всего театра служебный коридор, прислонил мишень к дальней кирпичной стенке. Где-то пробило одиннадцать. Лукин прислушался, мягко ступая, обошел ближайшие помещения: все было пусто. Выждав немного, он зашел в мастерскую за винтовкой. От мишени его отделяло около пятидесяти метров. В мутном свете дежурных ночных фонарей Лукин передернул затвор, вскинул винтовку к плечу, прицелился и трижды нажал на курок. В пустом
Поздним вечером того же дня в одном из окон дома на Лубянке горел свет. В комнате было двое. Невысокого роста пожилой, тщательно одетый человек расхаживал из угла в угол, второй, следователь ОГПУ, стоял, прислонившись к подоконнику, ждал. Молчание продолжалось уже несколько минут, но Серпин не намерен был его прерывать. Каждое решение должно вызреть и вылиться в конкретный приказ начальства. Его делом было сообщить факты и навести на мысль, а решать должен этот маленький седой человечек, слишком велика была цена ошибки, слишком серьезными могли быть ее последствия.
— Что ж, — пожилой, похожий на хищную птицу мужчина остановился посредине комнаты, внимательно, почти изучающе посмотрел на Серпина. То ли из-за своего невысокого роста, то ли в силу своего высокого положения в партийной иерархии голову он держал гордо, по-орлиному. — Вы считаете, что это не Париж?
— Нет, товарищ Эргаль, — почтительно возразил следователь, — я бы хотел сформулировать свою мысль по-другому. По нашим агентурным данным, он не принадлежит ни к одной из эмигрантских организаций, созданных в Париже. Так будет точнее. Впрочем, ни одна из них, насколько нам известно, и не занимается терактами.
Эргаль едва заметно пожал плечами, подошел к столу и, вытащив из портфеля желтоватые листы бумаги, протянул их следователю.
— Почитайте!
Серпин взял листы, поднес к круглой настольной лампе. Это был номер издаваемой в Париже эмигрантской газеты «Борьба», датированный мартом тридцать второго года. На первом листе был отчеркнут абзац, начинавшийся фразой: «Яна Рудзутака — этого развратника, облазившего за партийные деньги все парижские бордели, Сталин назначил председателем Центральной Контрольной Комиссии, как принято выражаться, совести партии!»
Далее шло воззвание группы «Борьба».
«Рабочие, крестьяне, члены партии! — читал Серпин. — Сталинская диктатура сбрасывает свою маску перед лицом грозных событий на Дальнем Востоке, она с циничной развязностью подает руку японской военщине, уже проглотившей Маньчжурию. В Германии банда развращенных подачками сталинских чиновников выступает против интересов немецкого пролетариата, за фашистскую диктатуру Гитлера. Всюду, где в открытом бою силы реакции ведут борьбу против демократии, сталинские лакеи становятся в ряды тех, кто разрушает единство трудящихся и готовит победу реакции. Посмотрите вокруг себя! Вы увидите систему азиатской деспотии, диктатуру „непогрешимого учителя“. Поднимайтесь! Требуйте восстановления ваших прав!»
Серпин поднял глаза от газеты, посмотрел на стоявшего скрестив руки в ожидании Эргаля.
— Все это лишний раз доказывает их слабость, — сказал он твердо. — Они способны лишь на призывы и уж совсем не на теракты. Белая эмиграция в Париже разрознена, она элементарно разложилась. Русский общевойсковой союз, преемник Добровольческой армии, во главе которого стоит генерал Миллер, просто-напросто агонизирует. Они лишь заклинают друг друга, что белая борьба не кончена, ведут разговоры о патриотическом долге, а на самом деле все это только снобизм в удивительном сочетании с нищетой. Что-что, а ситуацию в Париже мы знаем досконально: голод очень быстро делает людей сговорчивыми!