В лесах (Книга 1, часть 1)
Шрифт:
И прошла слава по Заволжью про молодую жену вихоревского тысячника. Добрая слава, хорошая слава!.. Дай бог всякому такой славы, такой доброй по людям молвы!
Глава одиннадцатая
Весело, радостно встретили дорогих гостей в Осиповке. Сначала, как водится, уставные поклоны гости перед иконами справили, потом здороваться начали с хозяевами. Приветам, обниманьям, целованьям, казалось, не будет конца. Особенно обрадовались Аграфене Петровне дочери Патапа Максимыча.
— Здравствуй, голубушка моя Настасьюшка, — говорила Аграфена Петровна, крепко обнимая подругу детства. — Ох ты, моя приветная! Ох ты, моя любезная!.. Да как же ты выросла, да какая же стала пригожая!.. Здравствуй, сестрица, здравствуй, Парашенька, — продолжала она, обнимая младшую дочь Патапа Максимыча. — Да как же раздобрела ты, моя ясынька, чтоб только не сглазить! Ну,
А матушка Манефа как раз сама налицо. Вышла из боковуши, приветствует приезжую гостью.
— Здравствуй, Аграфёнушка! Иван Григорьич, здравствуйте! Здорово ли поживаете?
Не отвечая словами на вопрос игуменьи, Иван Григорьич с Аграфеной Петровной прежде обряд исполнили. Сотворили пред Манефой уставные метания [17] , набожно вполголоса приговаривая:
— Прости, матушка, благослови, матушка!
— Бог простит, бог благословит, — сказала, кланяясь в пояс, Манефа, потом поликовалась [18] с Аграфеной Петровной и низко поклонилась Ивану Григорьичу.
17
Метание — слово греческое, вошедшее в русский церковный обиход, особенно соблюдается старообрядцами. Это малый земной поклон. Для исполнения его становятся на колени, кланяются, но не челом до земли, а только руками касаясь положенного впереди подручника, а за неимением его — полы своего платья, по полу постланной.
18
У старообрядцев монахи и монахини, иногда даже христосуясь на Пасхе, не целуются ни между собой, ни с посторонними. Монахи с мужчинами, монахини с женщинами только «ликуются», то есть щеками прикладываются к щекам другого. Монахам также строго запрещено ликоваться с мальчиками и с молодыми людьми, у которых еще ус не пробился.
— Ну как вас, дорогих моих, господь милует? Здоровы ли все у вас? — спрашивала Манефа, садясь на кресло и усаживая рядом с собой Аграфену Петровну.
— Вашими святыми молитвами, — отвечали зараз и муж и жена. — Как ваше спасение, матушка?
— Пока милосердный господь грехам терпит, а впредь уповаю на милость всевышнего, — проговорила уставные слова игуменья, ласково поглядывая на Аграфену Петровну.
Аксинья Захаровна как поздоровалась с гостями, так и за чай. Уткой переваливаясь с боку на бок, толстая Матрена втащила в горницу и поставила на стол самовар; ради торжественного случая был он вычищен кислотой и как жар горел. На другом столе были расставлены заедки, какими по старому обычаю прежде повсюду, во всех домах угощали гостей перед сбитнем и взварцем, замененными теперь чаем. Этот обычай еще сохранился по городам в купеческих домах, куда не совсем еще проникли нововводные обычаи, по скитам, у тысячников и вообще сколько-нибудь у зажиточных простолюдинов. Заедки были разложены на тарелках и расставлены по столу. Тут были разные сласти: конфеты, пастила, разные пряники, орехи грецкие, американские, волошские и миндальные, фисташки, изюм, урюк, винные ягоды, киевское варенье, финики, яблоки свежие и моченые с брусникой, и вместе с тем икра салфеточная прямо из Астрахани, донской балык, провесная шемая, белорыбица, ветчина, грибы в уксусе и, среди серебряных, золоченых чарочек разной величины и рюмок бемского хрусталя, графины с разноцветными водками и непременная бутылка мадеры. Как Никитишна ни спорила, сколько ни говорила, что не следует готовить к чаю этого стола, что у хороших людей так не водится, Патап Максимыч настоял на своем, убеждая куму-повариху тем, что «ведь не губернатор в гости к нему едет, будут люди свои, старозаветные, такие, что перед чайком от настоечки никогда не прочь».
— Ну-ка, куманек, перед чайком-то хватим по рюмочке, — сказал Патап Максимыч, подводя к столу Ивана Григорьича. — Какой хочешь? Вот зверобойная, вот полынная, а вот трифоль, а то не хочешь ли сорокатравчатой, что от сорока недугов целит?
— Ну, пожалуй, сорокатравчатой, коли от сорока недугов она целит, — молвил Иван Григорьич и, налив рюмку, посмотрел на свет, поклонился хозяину, потом хозяйке и выпил, приговаривая:
— С наступающей именинницей!
— Груня, а ты стукнешь по сорокатравчатой али нет? — спросил Патап Максимыч, обращаясь с усмешкой к Аграфене Петровне.
— Не выучилась,
— Ну, так мадерцы испей; перед чаем нельзя не выпить, беспременно надо живот закрепить, — приставал Патап Максимыч, таща к столу Груню.
— Не мне же первой, постарше меня в горнице есть, — говорила Аграфена Петровна.
К матушке Манефе хозяева с просьбами приступили. Та не соглашалась. Стали просить хоть пригубить. Манефа и пригубить не соглашалась. Наконец, после многих и долгих приставаний и просьб, честная мать игуменья согласилась пригубить. Все это так следовало — чин, обряд соблюдался. После матушки игуменьи выпила Никитишна, все-таки уверяя Патапа Максимыча и всех, кто тут был, что у господ в хороших домах так не водится, никто перед чаем ни настойки, ни мадеры не пьет. Потом выпила и Аграфена Петровна без всякого жеманства, выпила и Фленушка после долгих отказов. Пропустила рюмочку и сама хозяюшка, а за ней и Настя с Парашей пригубили.
Иван Григорьич и Патап Максимыч балыком да икрой закусывали, а женщины сластями. Кумовья, «чтоб не хромать», по другой выпили. Затем уселись чай пить. Аксинья Захаровна заварила свежего, шестирублевого.
Патап Максимыч с кумом уселся на диване и начал толковать про последний Городецкий базар и про взятую им поставку. Аграфена Петровна с Настей да Парашей разговаривала.
— Что это, сестрица: погляжу я на тебя, ровно ты не по себе? — спросила она Настю.
— Я?.. Я ничего, — отрывисто отвечала Настя и вспыхнула. — Меня не проведешь — вдоль и поперек тебя знаю, — возразила Аграфена Петровна. — Либо неможется, да скрыть хочешь; либо на уме что засело.
— Ничего у меня на уме не засело, — сухо ответила Настя.
— Ну, так хвораешь.
— И хвори нет никакой… С чего ты взяла это, сестрица? — молвила Настя и пересела поближе к Фленушке.
Подойдя к Аксинье Захаровне, спросила ее потихоньку Аграфена Петровна: — Сказали, видно, Насте про жениха-то?
— Молвил отец, — шепотом ответила Аксинья Захаровна. — Эх, как бы знала ты, Грунюшка, что у нас эти дни деялось! — продолжала она. — Погоди, ужо расскажу, ты ведь не чужая.
Никому не было говорено про сватовство Снежкова, но Заплатины были повещены. Еще стоя за богоявленской вечерней в часовне Скорнякова, Патап Максимыч сказал Ивану Григорьичу, что Настина судьба, кажется, выходит, и велел Груне про то сказать, а больше ни единой душе. Так и сделано.
— Что ж она? — тихонько спрашивала Аграфена Петровна у названной матери. — Не прочь?
— Какое не прочь, Грунюшка! — грустно ответила Аксинья Захаровна. — Слышать не хочет. Такие у нас тут были дела, такие дела, что просто не приведи господь. Ты ведь со мной спать-то ляжешь, у меня в боковуше постель тебе сготовлена. Как улягутся, все расскажу тебе.
Настя хмурая сидела. Как ни старалась притворяться веселой, никак не могла. Только и было у ней на уме: "Вот-вот зазвонят бубенчики, заскрипят у ворот санные полозья, принесет нелегкая этих Снежковых. И все-то на меня глядеть уставятся, все — и свои и чужие. Замечать станут, как на него взглянула я, не проронят ни единого моего словечка. А тут еще после ужина Груня, пожалуй, зачнет приставать, зачнет выпытывать. Она и то уж, кажись, заметила… Рассказать разве ей всю правду-истину? Она ведь добрая, любит меня, что-нибудь хорошее посоветует… А как крестному скажет, а крестный тяте?.. Тогда что?.. Загубит тятя соколика моего ясного; Фленушка правду говорит… Нет, не надо Груне ничего говорить… А ее не обманешь… Ох ты, господи, господи! Мученье какое!.. Хоть бы проходили уже скорей эти пиры да праздники!.. И вдруг вспомнился Насте ее ясный светлоокий соколик. «Вот, думает, сижу я здесь разряженная, разукрашенная напоказ жениху постылому, сижу с отцом, с матерью, с гостями почетными, за богатым угощеньем, вкруг меня гости беседу ведут согласную, идут у них разговоры веселые… А он-то, голубчик, он-то, радость моя!.. Сидит, бедняжка, в своей боковуше, ровно в темнице. Сидит один-одинешенек с своей думой-кручиной. И взойти-то сюда он не смеет, и взглянуть-то на наши гостины не может. Ровно рабу неключимому, нет ему места на веселом пиру. Бедный мой, бедный соколик!.. Скучно тебе, грустно сидеть одинокому… да и мне не легче тебя…»
— Да не хмурься же, Настенька! — шепотом молвила крестнице Никитишна, наклонясь к ней будто для того, чтоб ожерелье на шее поправить. — Чтой-то ты, матка, какая сидишь?.. Ровно к смерти приговоренная… Гляди у меня веселей!.. Ну!..
— Ты знаешь, каково мне, крестнинька. Я тебе сказывала, — шепотом ответила Настя. — Высижу вечер, и завтра все праздники высижу; а веселой быть не смогу… Не до веселья мне, крестнинька!.. Вот еще знай: тятенька обещал целый год не поминать мне про этого. Если слово забудет да при мне со Снежковыми на сватовство речь сведет, таких чудес натворю, что, кроме сраму, ничего не будет.