В лесах
Шрифт:
– То-то и есть, – молвила Марья Гавриловна. – Не то что по первой, по второй если припишусь, толков не мало пойдет. А как делов-то не стану вести – на что ж это будет похоже?..
– Какими же вам, Марья Гавриловна, делами заниматься? – сказала на то Манефа. – Дело женское, непривычное… Какие вам дела?
– Да хоть бы на Волге пароходы завести? – подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна. – Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы – и большую пользу он от них получает.
– Куда вам с пароходами, сударыня! – возразила Манефа. – И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.
– Приказчика найду, – молвила Марья Гавриловна.
– Разве что приказчика, – сказала Манефа. – Только народ-от ноне каков стал!.. Совести нет ни
– Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу… Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы… По всей Волге гремит имя Колышкина.
– Слыхала про него, – отозвалась Манефа. – Дела у него точно что хорошо идут.
– Благословите-ка, матушка, – молвила Марья Гавриловна.
– На что? – спросила Манефа.
– Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать, – сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.
– Суета! – сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: – Бог благословит на хорошее дело…
– Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.
– Мое дело другое, сударыня. Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.
– Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, – сказала Марья Гавриловна.
– Разве что так, – ответила Манефа. – А лучше бы не дожить до того дня, – грустно прибавила она. – Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонет… А быть беде, быть!.. Однако ж засиделась я у вас, сударыня, пора и до кельи брести…
И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».
Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Василий Борисыч в Манефиной обители как сыр в масле катался. Умильный голосистый певун всем по нраву пришелся, всем угодить успел.
С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от Писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем… А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие к'oчни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: «Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее; возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать… Про белиц и поминать нечего – души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью… Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки
По просьбе матушки Манефы начал Василий Борисыч оба клироса «демественному» пению обучать. Пропел с ними стихеры и воззвахи на все городские праздники, принялся за догматики; вдруг занятия его с девицами порасстроились, в Осиповку на похороны надо было им уехать. Покаместь они были там, Василий Борисыч успел побывать в Улангере и уговорить некоторых из тамошних стариц на прием Владимирского архиепископа… Успел Василий Борисыч и попеть с улангерскими певицами, облюбовал и там одну девицу в Юдифиной обители – нежную, беленькую, маленькую ростом Домнушку, но и с ней, как с Устиньей в Москве, дела не успел до конца довести. Гостеприимная Манефина обитель больше всех полюбилась московскому посланнику. Думал недельку пожить в ней, да, заглядевшись на Устинью, решил оставаться, пока из обители вон его не вытурят.
В тот самый вечер, как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи. Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых во всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой Четыредесятницы. Мать Виринея утверждала, что это об орехах говорится, а Василий Борисыч того мнения держался, что черепокожные – морские плоды, и сослался на одну древлеписьменную книгу, где в самом деле такое объясненье нашлось.
– Так вот оно что, – с удивленьем покачивая головой, говорила мать Виринея, увидя в почитаемой за святую книге такие неудобь понимаемые речи. – Так вот оно что – морские плоды!.. Что ж это за морские плоды такие?.. Научи ты меня, старуху, уму-разуму, ты ведь плавал, поди, по морям-то, когда в митрополию ездил. Она ведь, сказывают, за морем.
– Не за морем, матушка, а токмо поблизости Черного моря, того самого, что в Прологах Евксинским понтом нарицается, – молвил Василий Борисыч.
– Помню, голубчик, помню, – сказала Виринея. – А видел ли ты его, касатик?
– Кого, матушка?
– А этот понт-от… – сказала Виринея. – Ведь это, стало быть, тот, про который на троицкой утрени поют: «В понте покрыв Фараона»? [181]
– То другой, матушка, – ответил Василий Борисыч. – Много ведь их, понтов-то, у Господа, – прибавил он.
– Эка премудрость Божия! – с умиленьем сказала Виринея, складывая на груди руки… – Чего-то, чего на свете нет!.. Так что же, видел ты его, голубчик?.. Понт-от этот?..
– Довелось видеть, матушка, довелось, как в Одессе проездом был, – молвил Василий Борисыч.
181
Так в дониконовских книгах. Ныне поется: «Понтом покрыв».
– Что ж, родной, этот понт-море, поди, пространное и глубокое? – с любопытством продолжала расспросы свои мать Виринея.
– Пространное, матушка, пространное – краев не видать, – подтвердил Василий Борисыч.
– И глубокое? – спросила Виринея.
– Глубокое, матушка, – дна не достать, – ответил Василий Борисыч.
– Как Волга, значит… – со вздохом молвила Виринея и, облокотившись на стол, положила щеку на руку.
– Какая тут Волга! – усмехнулся Василий Борисыч. – Говорят тебе, дна не достать.