В лесах
Шрифт:
– Ты что?.. Ты что это вздумал?.. – задыхаясь и едва переводя дух, визгливо кричала она на него. – Куда, пес этакой, на кого бесстыжие глаза свои запускал?.. А?..
Озадаченный внезапным появлением Устиньи, как полотно побледнел Василий Борисыч и, поднявшись с места, дрожавшим от страха голосом едва мог промолвить:
– Ох, искушение!
– Куда ты, стоя на кладбище, подлые зенки свои пялил? – неистово лютуя, кричала Устинья. – На кого глядел?.. А?..
– Да что ты?.. Что ты кричишь?.. В уме ли? – вполголоса стал было уговаривать ревнивую канонницу Василий Борисыч. – Опомнись!.. Могут
– Пущай их слышат!.. – пуще прежнего лютовала Устинья. – Наплевать мне! Хоть все сюда сходись! Себя погублю, зато уж и тебя осрамлю, беспутного, осрамлю, осрамлю!.. Будешь меня помнить!.. Вытолкают по шеям!.. Всем скажу, что к хозяйской дочери примазаться хочешь!.. Чапурин не свой брат – н'a эти дела хуже черта… Свернет тебе голову, как куренку!.. Воротишься в Москву с поротой спиной!.. Я те докажу!.. Думал, на дуру напал?.. Нет, брат, шалишь, мамонишь!.. Снял с меня голову, так и я с тебя сниму!.. Изменщик ты мерзкий!.. Я ль тебя не любила?.. Я ли тебя…
И грянулась оземь в рыданьях.
Василий Борисыч вконец растерялся, стоит как вкопанный, придумать не может, что делать ему… Убежать – содому, окаянная, на весь дом, на всю деревню наделает, перебудит всех… остаться – придет кто-нибудь, из окошка увидит.
– Ох, искушение!.. Настал час испытаний! – схватив себя за виски, говорил он и снова принялся уговаривать то рыдавшую, то надрывавшуюся от хохота Устинью.
– Образумься!.. Устиньюшка!.. Опомнись!.. – говорил он, боясь наклониться к ней, боясь и прочь отойти. – С ума, что ли, сошла?.. Стыд-от где у тебя?.. Совесть-та где?..
Устинья продолжала рыдать и, наконец, завопила в источный голос:
– Погубитель ты мой!.. Злодей ты этакой!.. Забыла твоя совесть, чем обещался ты мне?.. Ох, погубила я с тобой свою головоньку!..
– Искушение!.. – теребя в отчаяньи виски, потихоньку восклицал Василий Борисыч. – Да уймись же, окаянная, уймись, Устиньюшка, пожалуйста, уймись, говорю тебе, моя миленькая!.. Слушай… а ты слушай же!.. – обрадовавшись блеснувшей в уме его мысли, сказал он, наклоняясь к Устинье и боязливо поглядывая на окошки. – Видишь, лесок – близенько… Пойдем туда – там обо всем потолкуем… Ох ты, Господи, Господи!.. Вот искушение-то!.. Ох, дуй тя горой! Ну, пойдем же, моя ягодка, мое яблочко наливчатое, пойдем, – тут недалече!
Медленно поднялась Устинья, глянула на всполье, на ближний перелесок и, отирая наплаканные глаза миткалевым рукавом, плаксиво сказала:
– Пойдем.
– Вместе идти не годится. Народу много – увидят, – посвободнее вздохнув, молвил Василий Борисыч. – Ступай ты вперед, Устиньюшка, я за тобой.
– Врешь, меня, голубчик, не надуешь! – перебила Устинья. – Спровадить хочешь, самому бы к своей крале лытнуть…
– Ну, ин я вперед, – сказал Василий Борисыч.
– А ты в лесу-то схоронишься, да обходом к ней, еретице, – возразила Устинья. – Нет, любезный, меня на бобах не проведешь… Вместе пойдем.
– Вот положение!.. – осторожно вскликнул Василий Борисыч. – Ох, искушение!
И стал он клясться и божиться Устинье всеми клятвами, что не уйдет, не укроется, станет у ней на виду дожидаться ее в опушке перелеска.
Согласилась Устинья, и, весь дрожа от страха, Василий Борисыч спешил впритруску к перелеску. Ходок был плохой,
А Устинья следом за ним. Мерными шагами, ходко спешит она к перелеску, огнем пышет лицо, искрами брызжут глаза, губы от гнева и ревности так и подергивает. «Коль не мне, никому за тобой не быть!.. Крови твоей напьюсь, а другой не отдам!.. А эту разлучницу, эту змею подколодную!.. Корнями ее обвести, зельем опоить, ножом зарезать!..»
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Часа через два по возвращении Василья Борисыча из лесу с Устиньей в передних горницах Патапа Максимыча гости за чаем сидели. Ни матери Манефы, ни соборных стариц, ни Аксиньи Захаровны, на шаг не отходившей от золовки игуменьи, не было тут. Как ни старалась Устинья Московка попасть в передние горницы, где возлюбленный ее, чего доброго, опять, пожалуй, на хозяйскую дочь глаза пялить начнет, – никак не могла: Манефа приказала ей быть при себе неотлучно… Куда как досадно, куда как горько было это ревнивой каноннице.
Гости из Городца и городские гости уехали – за пуншами только четверо сидело: сам хозяин, кум Иван Григорьич, удельный голова да Василий Борисыч. Рядом в боковуше, за чайным столом, заправляемым Никитишной, сидели Параша, Груня, Фленушка да Марьюшка. У мужчин повелась беседа говорливая; в женской горнице в молчанки играли: Никитишна хлопотала за самоваром, Груня к мужским разговорам молча прислушивалась, Параша дремала, Марьюшка с Фленушкой меж собой перешептывались да тихонько посмеивались.
– Так как же ты, гость дорогой, в Неметчину-то ездил?.. Много, чай, поди, было с тобой всяких приключеньев? – говорил Патап Максимыч Василью Борисычу. А тот сидел во образе смирения, учащал воздыхания, имел голову наклонну, сердце покорно, очи долу обращены.
– Много было всяких приключениев, – отвечал он тихим, сладеньким голоском своим.
– Много трудов приял?
– Всего было достаточно, – глубоко вздохнув, ответил Василий Борисыч. – Особенно прискорбно было, как ночью кордон мы проходили.
– Город, что ли, какой? – спросил кум Иван Григорьич.
– Какое город! – возразил смиренно Василий Борисыч. – По-нашему сказать – граница, рубеж, а по тамошним местам кордоном зовут.
– Что ж такое тут приключилось? – спросил Патап Максимыч.
– Пропуски там крепки, за нашими смотрят строго, у нас же и заграничных пачпортов не было, поехали на Божию волю… И набрались же мы тогда страха иудейска, – ответил Василий Борисыч.
– Расскажи, сделай милость. Очень любопытно узнать ваши похожденья, – сказал Патап Максимыч.