В лесах
Шрифт:
– Да уж так! У меня свои приметы есть, – улыбаясь, молвила Марьюшка.
– Какие приметы?
Но сколько ни приставал Василий Борисыч, ничего больше ему не сказала.
«Ох, искушение!.. Не заметила ль и она чего в Улангере», – подумал про себя Василий Борисыч.
«Поскорей надо Фленушке про это сказать», – подумала Марья головщица.
– Ступайте в келарню, Василий Борисыч! Давайте в самом деле споем что-нибудь… Может статься, в остатный разок, – сказала Марьюшка. – Мигом скликну девиц.
Василий Борисыч в келарню пошел, Марьюшка к Фленушке в горницу.
Пластом
«Все ли слышал, все ли мои речи выслушал ты, друг мой сердечный, Иван-царевич?.. Наговорила я и невесть чего… Только б остуде быть в тебе!.. Только покинул бы ты меня, горькую, забыл бы про меня, бесталанную!.. А уж как бы я любила тебя, как бы жалела, берегла тебя!.. День бы деньской и ночью во сне об одном о тебе бы я думала, во всем бы угождала другу милому, другу моему советному… Нельзя!.. Матушка!.. Во гроб ее сложишь!.. Я же бедная, а он богач – из его рук пришлось бы смотреть, его милостями жить… Да и что ему за жена келейница? Стыдно б ему было и в люди меня показать!.. Живи, мой сердечный, живи, живи с другой в счастье, в радости… Не загублю я жизни твоей… Вот бы ему в самом деле Дуня Смолокурова!.. Ох, милый ты, милый, сердечный ты мой!.. Матушка опять говорила про иночество… Пропадай моя жизнь!..» – так думала сама с собой Фленушка, недвижно, почти бездыханно лежа на постеле.
Вдруг влетела в горницу Марья головщица.
– Что ты, Марьюшка? – слабым голосом спросила ее Фленушка.
– Я было к тебе… Да чтой-то с тобой?.. Аль неможется? – спрашивала головщица.
– И то неможется, – ответила Фленушка, тихо поднимаясь с постели. – Голова что-то болит.
– А я было с весточкой, – прищурив глаза и слегка мотнув головой, молвила Марьюшка.
– Что такое? – встав с постели и сев у окна, возле пялец, спросила Фленушка.
– Ехать сбирается, – сказала Марьюшка.
– Кто?
– Василий Борисыч.
Вскочила Фленушка с места. Мигом исчезла бледность в лице ее.
– Кто сказал? – быстро спросила она.
– Сам говорил, – молвила Марьюшка. – Певчую стаю в келарню сбирает, в останный раз хочет с нами пропеть… В келарню пошел, а я к тебе побежала – сказать…
– Врет! – топнув ногой, вскрикнула Фленушка и быстрыми шагами стала ходить взад и вперед по горнице. – Не уехать ему!.. Не пущу!.. Жива быть не хочу, а уж он не уедет!.. На Казанскую быть ему венчану… Смерти верней!..
– Да как же ты остановишь его?.. Не подначальный он нам, захочет уехать – уедет, – говорила Марьюшка.
– Так ли, этак ли, а его не пущу… Придумаю!.. Ступай, Марьюшка, сбирай девиц, пойте, да пойте как можно подольше… Слышишь?.. До сумерек пойте… А я уж устрою… Во что бы ни стало устрою!..
Вышла из горницы Марьюшка, а Фленушка по-прежнему взад да вперед по горнице быстро ходила… «Надо Параше здесь остаться». Так она придумала.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Вчерашний именинник, Петр Степаныч Самоквасов, после шумной пирушки спал долго и крепко. Проспал бы он до полден, да солнце мешало. Заглянуло в окошко большой светлицы Бояркиных, облило горячими
439
Черствыми именинами зовут день, следующий за днем ангела.
– С добрым утром поздравляю, с черствыми именинами! – с лукавой усмешкой сказала игуменья, ставя на стол поднос с чашками.
Петр Степаныч чин чином: сотворив два метания, простился, благословился.
– Никак вечор до солнышка вплоть? – по-прежнему улыбаясь, спросила мать Таисея.
– Было дело, матушка, – отрезал Самоквасов. – Признаться сказать, не помню, как и до светлицы доволокся… Шибко зашибли!
– Ах вы, греховодники, греховодники! – шутливо говорила игуменья. – Выдумают же такие дела во святой обители чинить! Что ни стоят скиты, а такого дела ни у нас, ни по другим местам не бывало… Матушка-то Манефа, поди-ка, чать, как разгневалась…
– Что мы у нее посуды переколотили! – махнув рукой, усмехнулся Самоквасов.
– Посуда-то чем провинилась? Ах вы, озорники, озорники! Ну, да уж не диви бы на вас, молодых, старики-то, старики-то туда же! Чем бы унимать молодых, а они сами! – говорила мать Таисея.
– И зачинщиками-то они были… мы бы разве посмели? – сказал Петр Степаныч.
– Так я и думала, – молвила Таисея. – А всем затеям корень, поди, чай, Патап Максимыч. Буен во хмелю-то. Бедовый! Чуть что не по нем, только держись.
– Он, матушка, все и затевал. И Марко Данилыч тоже, и голова Михайло Васильич, – отвечал Самоквасов. – А мы, что же? Молокососы перед ними… а другое слово сказать, не отставать же нам от старших. Нельзя! Непочтительно будет. Старших почитать велено, во всем слушаться… Ну, мы и слушались.
– Вестимо, их вина, – сказала Таисея. – Как молодым старших учить, как супротив их идти? Ни в больших, ни в малых, ни в путных, ни в беспутных делах так не ведется… Выкушай-ка, сударь Петр Степаныч, – прибавила она, подавая Самоквасову чашку чаю. – А не то опохмелиться не желаете ли? Я бы настоечки принесла сорокатравчатой, хорошая настоечка, да рыжечков солененьких либо кисленького чего, бруснички, что ли, аль моченых яблочков. Очень пользительно после перепоя-то. Одобряют…
– Нет уж, матушка, лучше не стану. А то, чего доброго: похмеляться зачнешь, да опять запьешь, – молвил, усмехаясь, Самоквасов. – Мы уж лучше ужо на простинах со стариками.
– Нешто седни отъезжают? – с любопытством спросила мать Таисея.
– Вечером сбираются, – ответил Петр Степаныч. – Опять у вас по скиту тишь да гладь пойдет, опять безмятежное житие зачнется. Спасайтесь тогда себе, матушки, на здоровье. От нашего брата, от буяна, помехи вам больше не будет, – шутливо прибавил он.