В лесах
Шрифт:
– Да ты, матушка, в разуме-то у меня глядела, что ли? – с веселой усмешкой промолвил Петр Степаныч.
– Глядеть, сударь, я в твоем разуме не глядела, – ответила мать Таисея, – а по глазам твои мысли узнала. До старости, сударик мой, дожила, много на своем веку людей перевидала. Поживи-ка с мое да пожуй с мое, так и сам научишься, как человеческие мысли на лице да в глазах ровно по книге читать… А вправду бы жениться тебе, Петр Степаныч… Что зря-то болтаться?.. Чем бы в самом деле не невеста тебе хоть та же Дуня Смолокурова? Сызмальства знаю ее, у нас выросла; тихая росла да уважливая; сыздетства по всему хороша была, а уж умная-то какая да покорная, добрая-то какая да милостивая!.. Право слово!..
Пришел Семен Петрович. Встал он задолго прежде назв'aного хозяина и успел уж проведать Василья Борисыча. Нашел его в целости: спал таким крепким сном, что хоть в гроб клади.
Мать Таисея, еще раз поблагодаривши Самоквасова за три красненькие, пошла хлопотать по 'oтправке Устиньи Московки.
– Что, Сеня?.. Трещит в голове? – спросил Самоквасов.
– Совсем разломило, – ответил Семен Петрович. – Похмелье хуже лихоманки. Беда!.. С ног даже бьет.
– Не полечиться ли? – молвил Петр Степаныч, доставая из чемодана баклажку.
– Можно, – весело улыбнувшись и потирая руками, сказал Семен Петрович.
– Таисея потчевала меня сорокатравчатой… Дурака нашла, стану я пить ихнюю дрянь, как в баклажке есть еще померанцевая, – смеялся Петр Степаныч, наливая стаканчики.
Опохмелились. Немного погодя, еще пропустили померанцевой.
– Чаю не хочешь ли? – спросил Самоквасов.
– Чай мне не по нутру, было бы винцо поутру, – отшутился Семен Петрович. – Разве с постными сливками?
Постных сливочек из дорожного погребца достали и выпили по хорошему пуншику. Оправясь тем от похмелья, пошли из светлицы вон: Семен Петрович караулить Василья Борисыча, Самоквасов от нечего делать по честным обителям шататься да на красных девушек глазеть.
Побывал у Глафириных, побывал и у Жжениных, побеседовал с матерями, побалясничал с белицами. Надоело. Вспало на ум проведать товарищей вчерашней погулки. Проходя к домику Марьи Гавриловны мимо Манефиной «стаи», услышал он громкий смех и веселый говор девиц в горницах Фленушки, остановился и присел под растворенным окном на завалинке.
Слушает – Никитишна сказку про Ивана-царевича сказывает. Слышит, как затеяла она, чтоб каждая девица по очереди рассказывала, как бы стала с мужем жить. Слышит, какие речи говорят девицы улангерские, слышит и Фленушку.
В жар его бросило, крупными каплями пот на лбу выступил… И наедине резко говаривала с ним Фленушка насчет замужества, но таких речей не доводилось ему слыхать от нее. «Так вот какова ты! – думает он сам про себя. – Да от этакой жены прямо в петлю головой!.. А хороша, шут ее побери – и красива, и умна, и ловка!.. Эх, Фленушка, Фленушка!.. Корнями, что ли, обвела ты меня, заколдовала, что ли, злодейка, красотой своей! И рад бы не думать про нее, да думается!.. Да не врешь ли ты, Фленушка?.. Из удали, из озорства не хвастала ли ты перед подругами?.. Да нет. Ведь и мне, хоть не теми словами, а то же в последний раз говорила. За шутку принимал, а выходит, то не шутка была… Ах, Фленушка, Фленушка!»
И в раздумье не слыхал он, что сказала Прасковья Патаповна.
Нежный, тихий говор, журчанью светлого ключа подобный, певучие звуки нежной девичьей речи вывели Самоквасова из забытья. С душевной усладой слушал он Дуню Смолокурову, и каждое слово ее крепко в душе у него залегло.
«Вот так девушка!» – подумал он. И вспомнились
Замеченный Аграфеной Петровной, быстро вскочил Самоквасов с завалины и еще быстрее пошел, но не в домик Марьи Гавриловны, где уже раздавались веселые голоса проснувшихся гостей, а за скитскую околицу. Сойдя в Каменный Вражек, ушел он в перелесок. Там в тени кустов раскинулся на сочной благовонной траве и долго, глаз не сводя, смотрел на глубокое синее небо, что в безмятежном покое лучезарным сводом высилось над землею. Его мысли вились вокруг Фленушки да Дуни Смолокуровой.
– Скучно тебе, моя милая, – говорила Аграфена Петровна Дуне Смолокуровой. – Все девицы разошлись, кто по гостям, кто по делам. Не пойти ль и нам на травке полежать, цветочков порвать?
С охотой согласилась Дуня, и обе, знакомой тропинкой спустившись в Каменный Вражек, пошли в перелесок. Выбрали там уютное место, по сочной траве платки разостлали и сели.
– Посмотрю на тебя я, Дунюшка, какая ты стала неразговорчивая, – так начала Аграфена Петровна. – А давно ль, кажется, как жили мы здесь у тетушки, с утра до ночи ты соловьем заливалась… Скажи по душе, по правде скажи мне по истинной, отчего такая перемена сталась с тобой? Отчего, моя милая, на слова ты скупа стала?
– В те поры, как жила я у матушки Манефы, была я дитя неразумное, – отвечала Груне Авдотья Марковна. – Одно ребячье было на уме, да и смысл-то ребячий был. А теперь, – со светлой улыбкой она промолвила, – теперь уж вышла я из подростков. Не чужими, своими глазами на свет Божий гляжу…
– Что ж? – спросила Аграфена Петровна, когда Дуня вдруг оборвал'a речь. – Неужто белый свет успел надокучить тебе?
Помолчала Дуня и, припав лицом к плечу Аграфены Петровны, сказала:
– А вспомни-ка, что ты мне в ту пору часто говаривала. «В море туманы, в мире обманы» – таковы были речи твои. Не могла я тогда вместить твоих слов, а теперь каждый день тебя поминаю. Да, истину ты говорила мне: одни обманы на свете, правды в людях нет. Все на кривде: в торговом ли деле, в домашнем или в другом каком. А на языке у каждого правда – всяк ее хвалит, да не всяк хранит, всяк ее ищет, а никто не творит. Претит душе моей неправда. Тяжело видеть, что вижу. А помочь ни силы нет, ни уменья. Зачнешь говорить, на смех подымут, ну и молчишь… Оттого малословна и стала я. Никому про то я не говаривала, тебе одной открылась. Пробовала тятеньке сказать – смеется. «Ты еще молода, – говорит, – поживешь подольше, уходишься».
Призадумалась Аграфена Петровна.
– Мир во зле лежит, и всяк человек есть ложь, – она молвила. – Что делать, Дунюшка? Не нами началось, милая, не нами и кончится. Надо терпеть. Такова уж людская судьба! Дело говорил тебе Марко Данилыч, что ты молоденька еще, не уходилась. Молодой-то умок, Дунюшка, что молодая брага – бродит. Погоди, поживешь на свете, притерпишься.
– Что это за жизнь? И зачем родились мы на свет? – тихим голосом плакалась Дуня.
– Власть Господня на то, – строго промолвила Аграфена Петровна. – Не нам судить о том, что небесный отец положил во власти своей и печатью тайны от нас запечатал! Грех великий испытывать Создателя!
– Знаю это, знаю, сердечная моя, милая, – припадая к плечу Аграфены Петровны, говорила Дуня. – Да что ж делать-то мне? Нехотя согрешишь. Тошненько в такой жизни!.. Измаялась я!
– Вот что скажу я тебе, Дунюшка, – улыбаясь светлой улыбкой, молвила Аграфена Петровна. – Знаю, отчего такие мысли бродят у тебя, отчего тошно тебе на свет вольный глядеть… Знаю и лекарство, чем исцелить тебя.
– Чем? – быстро откинувшись от плеча Аграфены Петровны, спросила Дуня.
– То колечко, что Марко Данилыч тебе подарил, надо отдать поскорее, – с улыбкой, полной любви, сказала Аграфена Петровна.