В Москву!
Шрифт:
— Ласточка, я тебя давно хотел спросить, ты вообще во что-нибудь веришь?
Нора почему-то не удивилась вопросу.
— В Бога верю, — сказала она.
— Я не об этом. У тебя вообще есть какие-нибудь убеждения?
— Наверно, нет. А надо?
— Да может, и не надо. Но я просто удивляюсь — ты такая молодая, откуда в тебе столько пофигизма?
Нора вдруг вспыхнула и ответила с вызовом:
— Это именно потому, что молодая. Комсомолкой быть не успела. Ни любить не умею так сильно, как вы, ни ненавидеть.
— Мы — это кто?
— Вы — это вы! — сказала Нора и в пылу не заметила, что говорит категориями, которые ее саму так раздражали в рассуждениях Толика. —
— Почему это наша?
— А чья, моя что ли? Я про СССР только по телевизору слышала. А вы вечно этим СССР-ом то пугаете, то скучаете по нему. А для меня это пустой звук. Мне вообще положить, хороший он был или плохой — СССР. Вот, скажи, Римская империя хорошая была или плохая? Тебе не по фиг?
Борис промолчал. Он перестал щелкать костяшками и смотрел на Нору с любопытством. Первый раз он видел, чтобы она говорила с таким пылом.
— А мне так же про СССР по фиг, как тебе — про Римскую империю, — сказала Нора. — А вы вечно страдаете, что все развалилось, как же так, Грузия с Украиной нас больше не любят, и Молдавия нас больше не слушается. А для меня — что Грузия, что Парагвай — один хрен, чужая страна. И сколько я себя помню, Украина всегда была заграница — чего из-за нее переживать? Из-за Японии не переживаете же? Хотя тоже соседи.
— Ты что, на самом деле не понимаешь разницу? — спросил Борис. — Не понимаешь, что с Грузией и Украиной мы были одной страной?
— Вот именно! — ответила Нора. — Вы — были! А мы — не были!
— Кто это мы?
— Мы! Кто во время вашей перестройки в детский сад пошел. И учился там на горшок проситься, пока вы свои «Взгляды» смотрели, или чего вы там насмотрелись, а потом стали за Ельциным бегать на броневик.
— На броневике-то как раз Ленин был.
— Да какая разница — Ленин, Ельцин? Ты понимаешь, что мы просто тупо не помним ни СССР-а вашего, ни девяностых ваших, про которые вы тоже вечно спорите? Когда вы по телевизору свое лебединое озеро с танками смотрели, мне мама из Турции куклу Барби привезла. Настоящую! Первую в моей жизни! Как ты думаешь, что для меня было важнее — ваши танки или моя Барби? Поэтому демократия ваша, за которую вы сражались там где-то, мне, если честно, тоже по фиг.
— Что тебе вообще не по фиг? — спросил Борис, не узнавая Нору. Он смотрел на нее, как на какой-нибудь фрукт или овощ, которого раньше нигде никогда не видел.
— Мне Россия не по фиг. Я ее помню и знаю с рождения. Вот ее — я люблю. И порву за нее, кого хочешь.
Борис улыбнулся с иронией.
У него то и дело звонил телефон. За время их разговора Борис несколько раз брал трубку, отвечал резко и коротко. Если на другом конце линии говорили долго, отнимал телефон от уха, показывая Норе, что он не слушает, что там говорят, а слушает ее. Неожиданный Норин монолог отвлек его от мыслей о проигранной шахматной партии, а он хотел отвлечься.
— Меня как раз больше всего и бесит, что вы ее тягаете, Россию, вечно в разные стороны, — продолжала Нора, не обращая внимания на манипуляции Бориса с телефоном. Борису показалось даже, что она говорит не с ним, а сама с собой. — Вы, типа, ищете
— Подожди, я записываю, — насмешливо сказал Борис и выключил, наконец, телефон.
— Вам просто заняться нечем, — говорила Нора, резко поворачивая голову, от чего ее волосы поднимались и опадали волной. — Поэтому вы и спорите. Вы столько бабла натырили в эти ваши девяностые, что теперь вы просто с жиру беситесь. А мы ничего натырить не успели. Потому что маленькие были. А теперь мы стали большие. И хотим просто нормально жить. Мы не научились воровать, убивать и не хотим учиться. Все эти ваши рассуждения про то, что человек человеку волк, и про то, что или ты или тебя, вся эта ваша жесткость и крутизна из ваших девяностых, которой вы гордитесь, как подростки, — нам все это кажется смешным. И старомодным. Мы-то знаем, что воровать и гадить — плохо. И даже не потому что безнравственно, а просто потому что плохо кончится. Рано или поздно. А если хорошо учиться и нормально работать — то и так станешь богатым и счастливым. А вы в это не верите. Вы думаете, что мы наивные. Это не мы наивные, это вы отстали от жизни. Можно я закурю?
Борис молча кивнул.
— Прикол в том, что таких, как мы, скоро станет больше, чем таких, как вы, — сказала Нора, прикурив сигарету. — Потому что вы стареете и умираете, а мы рождаемся и растем. И скоро у нас будет нормальная страна. Без всяких ваших идей. И без вашего воровства и вашего лицемерия, — Нора сделала большую затяжку и вдруг замолчала.
— Если, конечно, Толик все не испортит, — к чему-то добавила она.
Борис взял Норину руку — без нежности, а скорее с недоумением — как странное растение в цветочном ларьке. Он сказал:
— Ты знаешь, у меня сейчас такое чувство, как будто я первый раз тебя вижу. Сижу и думаю — кто ты такая? Ты меня просто пугаешь.
Нора выдохнула сигаретный дым и сказала:
— Я — твое будущее. Не бойся.
И засмеялась.
Борис вышел из машины, Нора вышла тоже. Они как-то быстро и скомканно попрощались: Борис прижал ее к себе, наступил случайно ей на ногу, хотел поцеловать в губы, получилось куда-то почти под самые ноздри, взял двумя руками ее голову, чтоб заглянуть в глаза — ее волосы застряли в его часах. Распутывая Норины волосы, Борис нервничал, ворчал, что уже давно пора вылетать, и, освободив часы, торопливо ушел.
Нора села обратно в машину, забыв, что приехала на своей. Водитель, который во время их разговора с Борисом гулял неподалеку, сел тоже. Деликатно прочистив горло, он спросил:
— Куда поедем, Нора Аркадьевна?
Нора молчала. Мысленно она продолжала говорить с Борисом, жалея, что не успела сказать еще про Сталина, которого Борис ненавидел и хотел, чтобы Россия за него покаялась перед всем миром. «Я бы ему сказала, — думала Нора, — что даже смешно об этом спорить, потому что это было так давно. Сталин какой-то. Чего о нем спорить? Вы еще про Александра Македонского поспорьте — молодец он был или не молодец».