В наших переулках

Шрифт:
Либрусек
Е. В. Старикова
В наших переулках. Биографические записи
От автора
Эти биографические и автобиографические записи не задуманы автором как цельная книга. Они делались в разные годы и вызваны в памяти автора разными частными и общими поводами. Записки были предназначены для семейного архива и хранились в надежде на возможный будущий интерес детей и внуков к прошлому их родителей и прародителей. Но однажды сложенные вместе разрозненные листки предстали автору в ином свете: а может быть, они послужат еще одним из многих существующих свидетельств о частной жизни обыкновенных людей в необыкновенных обстоятельствах — в переполненном драмами XX веке? Одни из тех, кто прочтет эту книгу, найдут в ней близость собственной памяти о пережитом, сходство
А началось все не «в наших переулках»…
ЧАСТЬ I
ЧТО Я ЗНАЮ О СВОЕМ ОТЦЕ
1
Мой отец, Василий Александрович Стариков, родился 23 декабря (по новому стилю) 1888 года в селе Нижний Ландех Владимирской губернии. Его мать, Марья Федоровна, до замужества Обронова, была крестьянкой соседней с Нижним Ландехом деревни Ушево. В момент рождения единственного ее сына ей было, вероятно, лет восемнадцать, ибо, как помнится мне, когда она умерла в 1931 году, говорили, что ей шел 61-й год. Она похоронена на сельском кладбище, в конце той ландехской улицы, на которой прожила всю жизнь. Отец моего отца, Александр Васильевич Стариков, по происхождению также ландехский крестьянин, но как многие мужчины тех малоземельных, лесистых и болотистых мест и как собственный его сын в селе почти не жил, с детских лет служа приказчиком в чужих краях. Знаю только, что дед Александр Васильевич был очень большого роста, сильно пил, приезжал на побывку домой не чаще чем раз в год, в последний раз — в 1904 году. Отбыл он тогда из Ландеха куда-то «на китайскую границу», когда уже началась война России с Японией, и сгинул навсегда, ни разу больше не дав о себе знать ни жене, ни сыну. В минуты наших нередких и острых материальных затруднений в 30-е годы отец любил шутливо приговаривать: «Ну, самое время объявиться дедушке Александру Васильевичу откуда-нибудь из Америки». А в памяти мальчика остался только страх перед громадными отцовскими сапогами, которые приходилось ему чистить, когда тот приезжал домой. Это была единственная реальная форма родственной близости отца и сына.
Ко времени окончательного исчезновения моего неверного деда сын его уже несколько лет тоже не жил дома, а служил во Владимирской слободе под Астраханью «мальчиком» в текстильной лавке у мелкого купца, кажется, приходившегося каким-то дальним родственником не то Оброновым, не то Стариковым.
Первые же годы жизни отец мой провел в ушевской избе деда и бабки, где он и рос под попечением своей тетки Анюты, что была на четыре года его старше: ему два, а ей, няньке, шесть. Зато и сдружились они, как брат и сестра, и очень любили друг друга. А бабушка продолжала жить в семье непутевого мужа, пока, наконец, не лопнуло терпение ее отца, Федора Васильевича Обронова: «Нет, Марья, так не годится. Уходи, ставь свою избу, хватит на них работать». Отец дал дочери какую-то толику денег, заработанных на чужих постройках, она присоединила к ним накопления, отложенные от продажи «строчки», и началось строительство нового дома. Отцу моему было почти десять лет, когда Марья Федоровна наконец поставила собственную избу на так называемом Копре, улице, упирающейся одним концом в соборную площадь, а с другого конца кончавшейся кладбищем и кладбищенской церковкой, за которыми начиналось «шиловское» поле.
Этот дом моей бабушки Марьи Федоровны, где я жила летние месяцы 1924–1929 годов (впервые попав туда двух месяцев от роду), хорошо помню и до сих пор люблю. Помню более смутно и «старый» ушевский дом, пустой, голый и дикий, по сравнению с уютным домом бабушки. Если к этим двум памятным мне «настоящим» (в отличие от подмосковных) деревенским домам присоединить третий — волковский дом Макара Антоновича Одувалова, в котором пришлось нам жить в 1932, в 1941 годах и коротко побывать в 1945 году, то эти три таких разных дома всегда служили для меня наглядным примером той разницы в культуре и достатке, которая существовала даже внутри русского северного крестьянства одной местности. Что же говорить о юге, о Сибири, о западных краях!
Ушевский дом предков, не различимых ни моей памятью, ни простой осведомленностью, где в годы моего детства жил брат моей бабушки, добрейший и прелестнейший портной-пьяница Василий Федорович Обронов и его угрюмая жена Олена Васильевна, всегда поражал меня своим аскетизмом. Тут были только дерево, глина и как дань суровой необходимости немного грубого железа. Голое, вытертое до блеска или выцветшее до пепельной блеклости дерево — широченные половицы, еще более основательные лавки, выскобленный стол, необъятные полати, тяжелые, грубо сколоченные двери; сухая глина — громадная, плохо побеленная печь, коричневые горшки, крынки и плошки; железо или чугун в виде кочерги, ухватов, жестяного рукомойника у двери и ковша в деревянной кадке. Единственным признаком промышленной цивилизации казался здесь ведерный медный самовар, неизменно сопутствующий приему гостей, которыми мы и являлись в этом угрюмом доме. Впрочем, поскольку Василий Федорович портняжничал, где-то должна же была быть его машина, но я ее не помню. И то единственное приключение, что стряслось со мною в этой суровой колыбели моих крестьянских предков, было под стать ее угрюмому, злому облику; сидя как-то на окне во время долгого взрослого чаепития, я ухитрилась вывалиться из него на улицу, прямо в густую крапиву, что было весьма чувствительно при моих батистовых, отделанных кружевцем штанишках городского нэповского ребенка.
Несколько лет назад, рассказывали мне, старое Ушево целиком сгорело (да и было-то в нем домов восемь), на месте его выросла совсем новая деревня, сохранившая лишь прежнее название. Оброновский же
В том, старом доме детства моего отца мы побывали с ним в последний раз в сентябре 1941 года, когда добрый и участливый Василий Федорович пытался помочь нам выбраться из той западни, какой оказался тогда для нас родной Ландех. Василий Федорович ссудил отцу то ли спасительный пуд «хлеба» (т. е. муки), то ли какую-то сумму на этот пуд хлеба, стоившего к этому времени бешеных денег, у нас не водившихся. Посверкивая широкой лысиной между остатков седых кудрей, Василий Федорович при нашем появлении бежал к более запасливым соседям и скоро тащил от них граненый стакан с жидким коричневым медом, чтобы напоить нас традиционным чаем, хотя и из того же неизменного самовара, но уже, конечно, не со сдобными «кокурами», а с черным хлебом. А оброновский старый дом был так же угрюм и безобразен, напоминая, несмотря на свои внушительные размеры и необъятность бревен, макеты быта крепостных крестьян, должные устрашать и воспитывать в духе классовой ненависти музейных посетителей 30-х годов.
Не то дом бабушки Марьи Федоровны. Там крапива под окнами не росла, а цвели в палисаднике золотые шары, турецкие гвоздики и мыльный корень. «Наш дом» был построен так, как строилось большинство домов тех мест. Два сруба, вытянутые «впрогон» и связанные между собой еще дополнительным звеном более коротких бревен, образовывали последовательно три помещения: выходившую четырьмя окнами на улицу обширную горницу, «среднюю» комнату меньших размеров с большим боковым окном и кухню, равную по размерам горнице, но лишь с тремя окнами, смотревшими через огород на соседнюю избу. Вдоль всего дома, всех трех его звеньев, шли широкие холодные сени, называемые в Ландехе по городскому «коридором» и служившие иногда в летнюю жару местом и для сна, и для трапез. Полутемный бабушкин коридор для меня неизменно связан с ощущением спасительной прохлады среди зноя, вкуса брусничной воды и тонким тоскливым звоном комара — звуком, сопутствующим почти всем летним воспоминаниям детства. «Коридор» кончался с одной стороны резным крыльцом, выходившим на улицу, а с другой — простой дверью, ведущей в крытый двор.
Скотины у бабушки почти не было: одна корова, рыжая Красавка, да несколько кур. Не было ни телег, ни саней, ни сбруи. Поэтому двор был маленьким, чистым, золотым от постланной свежей соломы и света, обильно льющегося из задних ворот, почти всегда широко распахнутых в огород, большая часть которого была занята просто лугом. Но все, что полагалось ландехскому двору, все-таки в маленьком бабушкином дворике было: и теплый хлев для Красавки, и насест для кур, и небольшой амбар с большим ларем для муки и крупы, необходимых для текущих нужд (большие амбары с главными запасами стояли за околицей в поле — во избежание пожара). Этот маленький дворовый амбар казался мне местом необычайно уютным и притягательным, но попадала я туда крайне редко. Бабушка никогда не разрешала превращать в забаву ни амбар, ни сеновал, ни огород, внушая строгое почтение к этим священным местам.
Но, конечно, не «золотым» двором и не огородом, где росли вдоль прясел кусты смородины и малина и была грядка с клубникой, и даже не баней в дальнем углу огорода под старой черемухой был в первую очередь уютен бабушкин дом, а горницей, местом тоже вообще-то неприкосновенным для прозы жизни, но все-таки становящимся летом обителью гостей, то есть нас. Знаю, что в зимние месяцы по обычаю тех мест бабушка в светлой горнице только «строчила», т. е. занималась, как и все ландехские женщины, филейной вышивкой на больших пяльцах, поставленных вдоль передних окошек. Ремесло это распространилось по здешним местам из многочисленных монастырей, которые и скупали продукцию местных рукодельниц, неизменно почти слепнувших к концу жизни. Женщины в Нижнем Ландехе строчили, а мужчины — те, что оставались в селе, — занимались резьбой по дереву, готовили иконостасы и прочее для внутренней отделки церквей. В семидесяти верстах, в Палехе, жили богомазы, писали иконы и во Мстере, и в Холуе, а в Ландехе резали по дереву, в Волкове — изготовляли киоты, в Ушеве — чеканили ризы для икон[1]
. Это — специальные мастера. Но все тамошние мужчины столярничали или плотничали и большинство уходили из деревни на заработки — плотниками, коробейниками, приказчиками.
Когда в конце 90-х годов прошлого века бабушка ставила свою избу, она тогда же заказала местным мастерам и мебель для нового дома. Была эта мебель из светло-желтой полированной березы, отделанная черными филенками и гранями. Пятистворчатая двухметровой высоты тяжелая ширма, столь памятная по нашей московской жизни 30-х и 40-х годов, делила бабушкину горницу по всей длине на две части, образуя узенькую спальню с одним окошком, где находилась такая же желтая деревянная кровать — пышная, парадная. А в большей половине горницы стояла застекленная «горка» с «парадной» же посудой, кованый сундук с бабушкиным добром, крытый киргизским ковром, привезенным моим отцом из Астрахани в одну из своих редких «побывок» домой. В простенке между фасадными окнами висело кривоватое зеркало в такой же желтой раме, что и вся мебель, под окнами стояли такие же желтые с черным стулья, на которых сидели по большим праздникам; на самих окнах и в кадках на полу — масса цветов: амарилисы, аспарагусы, китайские розы. Скобленый, белый и гладкий, как слоновая кость, пол в горнице был сплошь застлан половиками местного тканья. В углу у двери — беленая голландская печь с медными вьюшками. Ну а в правом красном углу, конечно же, был киот с многочисленными иконами и голубой стеклянной лампадой, под киотом стоял так называемый «угольник» — маленький угловой комод той же желтой березы, покрытый вышитой салфеткой, а на нем неизменные три книги: Евангелие, Пушкин и Некрасов. Грамотность в этих местах распространялась из монастырей вместе с вышиванием, цветами и прочими навыками культуры. Писала моя бабушка без единой ошибки и очень хорошим образным языком и, пока не ослепла, очень четко, но трех книг ей хватило на всю жизнь.
Книги из серии:
Символы времени
Потомок бога
1. Локки
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
сказочная фантастика
рейтинг книги
Камень Книга седьмая
7. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
рейтинг книги
Чапаев и пустота
Проза:
современная проза
рейтинг книги
Мститель из Стали
Фантастика:
героическая фантастика
рейтинг книги
Отражение первое: Андерсы? Эвансы? Поттеры?
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
