В наших переулках
Шрифт:
В горницу можно было попасть только из «средней» комнаты, фактической бабушкиной спальни. Там стояла простая железная кровать с лоскутным одеялом, простой стол и несколько тяжелых стульев той же местной работы, но только не желтых, а целиком черных, и в мое время уже сильно потертых. Единственное боковое окно «средней» комнаты было широким, «венецианским» — так и говорили в Ландехе, видимо, это был распространенный плотничий термин.
Ну а кухня была у бабушки, как у всех. Направо от двери — печь и рукомойник, налево, над дверью — полати, где хранились тулупы и валенки, в левом углу у окон — лавки и скобленый стол, над ними икона с лампадой, правый передний угол заслонен стареньким шкапчиком с расхожими чайными чашками. Этот шкапчик отделял от всей кухни жерло печи, полку с горшками, мисками и деревянными ложками и кусок лавки под окошком: здесь бабушка цедила молоко, готовила пойло скотине, крошила кашу цыплятам — нам туда соваться не полагалось.
На моей памяти стены бабушкиной кухни, в отличие от бревенчатых стен комнат, были сплошь оклеены бумагой (видно, очень закоптились) — все больше листками с картинками из «Нивы». Мне в детстве очень это нравилось. Так весело
Входили в одуваловский дом в отличие от бабушкиного через темный двор, парадное же крыльцо было почти всегда закрыто, открывали его только для священников во время домашних молебнов и по большим праздникам. И был этот высокий крепкий дом таким же аскетически пустым и очень каким-то деревянным, как и старый ушевский. Только ушевский запущенный, мрачный, дикий, и все в нем говорило о каком-то беспамятном прошлом, а этот — светлый, чистый, ничем лишним еще не заполненный, словно многое ожидало его впереди. Хотя ничего впереди у него уже не было.
Волково — маленькая деревушка в двух верстах от Ландеха, в ней всего четырнадцать дворов и, кажется, все жители носили только три фамилии — Одуваловы, Солодовы и Коротины, — вероятно, все они состояли между собой в родстве. Дом Макара Антоновича стоял вторым от околицы на перекрестке улицы и проселочной дороги, идущей из Ландеха. За околицей недолго тянулись поля и за ними отчетливо виднелся лес — со всех четырех сторон. Здесь не было и нет ни школы, ни больницы, ни почты, ни церкви, ничего, кроме крошечной часовни на перекрестке, почти перед самыми окнами горницы Макара Антоновича. Говорят, от этой часовни давно и следа нет, меня уверяли даже, что и никогда-то ее там не было, но мне эта маленькая часовенка, посвященная Митрополиту Филиппу, слишком памятна по одному эпизоду в сентябре 1941 года, так что убежденно могу сказать, что в деревянном волковском царстве один каменный памятник культуры все-таки был, но именно он вопреки естественным законам первым из всех строений бесследно исчез с лица земли. Впрочем, говорят, что и черемуха перед одуваловскими окнами не сохранилась. А это было единственное неутилитарное украшение дома. Лесная деревня в отличие от села — местной столицы — не ценила зеленых насаждений как таковых и никаких палисадников и цветников не знала. Все четырнадцать волковских домов стояли прямо на чистой зеленой мураве, беспрепятственно и открыто глядя друг на друга своими оконцами. И точно так же стояли в два ряда под горой вдоль ландехской дороги волковские бани, образуя отдельную улицу, перпендикулярную деревенской. А за ними сразу начинался лес.
Эта упрощенная волковская эстетика с ее зеленой травой, четкими и скупыми линиями околичных ворот и темными зубцами леса вокруг, с пустотой просторной избы, с белым полом, на который на ночь стлали белый же войлок в качестве постели для гостей, с голыми, не завешенными и не заставленными ничем окнами, через которые доступно видится та же зеленая трава, тот же черный лес, та же околица сейчас, вероятно, мне показалась бы привлекательней, чем почти мещанский уют бабушкиной горницы. Но в раннем детстве я ощущала волковский строгий аскетизм как нечто, стоящее на ступень ниже ландехской жизни, хотя я знала, что у Макара и лошади, и крупорушка собственного изобретения, и свой тарантас, а у бабушки только Красавка да мои любимые Хлопчики, два пушистых братца-котенка, весело лазающих по кленам в палисаднике. И, конечно, в каком-то отношении так оно и было: у бабушки оставался тот излишек свободы, который создает культуру, а у Одуваловых свободы не было. Макар тянул из себя, из жены и детей жилы, чтобы встать прочно на ноги, создать крепкое хозяйство, выбиться в люди. В волковском доме знали только работу и послушание его жесткой воле (или бунт как альтернативу). А бабушка Марья Федоровна, хоть и прожила всю жизнь одна в большом доме, но жила «для души» и «по совести». Она молилась усердно в церкви, читала свои три книги, дружила с акушеркой Ольгой Дмитриевной, водилась с монахинями, считалась уважаемым в Ландехе человеком, к которому охотно ходили за советом. У бабушки не было земли и хозяйства по деревенским тогдашним понятиям, но огород, корова и небольшие, но регулярные пособия и подарки сначала от далекого мужа, а потом от такого же далекого сына помогали ей вести достойное существование. И уровень этого существования отражался в характере и убранстве ее дома.
Отец мой — выходец из ландехского
Когда недавно прочитала у Достоевского о споре его с А. Градовским по поводу грубости и непросвещенности русского народа и неистинности его христианства, вспомнила тут же деревенских бабушек своих: грамотную ландехскую Марью Федоровну и неграмотную волковскую Анну Федоровну и еще тетку двоюродную Александру Макаровну, что и сейчас храбро пишет мне письма без прописных букв и знаков препинания, без какой-либо грамматики, но и с сердечным чувством, и с чувством достоинства и со здравым смыслом. Это ведь про отцовскую родину, про леса и болота, что и сейчас не пускают меня в Ландех, писал Федор Михайлович, что народ, здесь проживающий, «все знает, самую суть учения принял в себя… то, что нужно знать…» и научился он этому «веками своих страданий еще в лесах, спасаясь от врагов своих в Батыево нашествие». Мало этого знания осталось на Руси. Но было. Еще недавно было. О том свидетельствую.
В родном доме отец прожил до одиннадцати с половиной лет. К этому времени он окончил четыре класса сельской школы, чтобы навсегда научиться безупречно грамотно и красиво писать, а также бегло считать. Учили просто: провинился — в угол, коленями на горох. Бить, кажется, не били, но линейкой по рукам доставалось.
Я хорошо помню учителя отца Ивана Борисовича Колобова, высокого сурового старика с длинной седой бородой. Он выучил многие поколения ландехских ребятишек, точно так же красиво, как мой отец, писать — тем же самым почерком: я когда-то видела письма к отцу односельчан, сходство было удивительным. Помню, как шел Иван Борисович босой, в белой длинной подпоясанной рубахе по сельской улице, и трепет пробегал по ней, передаваясь даже самым маленьким. И почтенные отцы ландехских семей снимали перед ним шапки, а он сдержанно-сердито кивал головой. Его жена была также ландехской учительницей, так же как жена сына, дочь и внучка Таня, что и сейчас, говорят, преподает в Ландехе. Сын же Ивана Борисовича, Николай Иванович Колобов, был лесничим, как стал лесничим и внук его Женя, Евгений Николаевич. В Ландехе помещиков никогда не было, священник, учителя, лесничий и врач составляли там всю местную интеллигенцию. Говорили все Колобовы, как ландехские крестьяне, по-владимирски на «о», — не знаю, непринужденно это у них получалось или было плодом принципиальных стараний, всюду ли они так говорили или только в родном селе. Отец мой, например, на «о» уже и в молодости не говорил.
Тогдашнее младшее поколение Колобовых — Женя и Таня — были примерно моими ровесниками, и я часто бывала у них в гостях, в последний раз осенью 1941 года. Большой одноэтажный деревянный дом Колобовых стоял как раз напротив собора в том же порядке домов, что и изба бабушки. Был он темен снаружи и мрачен внутри, вероятно, от громадности комнат со старыми неоштукатуренными бревенчатыми стенами. В одной из комнат стоял рояль и было много книг, но даже эти признаки интеллигентных интересов и привычек не меняли общего впечатления аскетической простоты быта и некоторой запущенности. С задней стороны к дому примыкал низкий открытый балкон с длинным столом и узкими лавками, несколько широких и длинных ступеней вели во фруктовый сад, где, кажется, были и ульи. И сам дом Колобовых, и простота его убранства, и балкон — все это походило на те дома обедневших помещиков, в которых жили мои деды и прадеды с материнской стороны. На выцветших фотографиях маминого детства я видела точно такие же бревенчатые стены, низкие балконы и широкие окна, такую же простоту одежды и утвари, что была характерна для быта всей демократической интеллигенции, быта и привычек, порожденных эпохой народничества, но сохранившихся еще долго, вероятно, вплоть до самой Отечественной войны. Только в отличие даже от самых бедных помещиков сад у ландехских учителей, конечно, был не больше бабушкиного огорода. Был у Колобовых, как и у всех ландехских крестьян, и свой «дальний покос», где они сами работали. Впрочем, кажется, у них работал в основном старший сын Ивана Борисовича от первого брака Серега-дурачок, взрослый сильный мужчина с умом шестилетнего ребенка — типичная фигура старой деревни, часто имевшей своего дурачка — предмет скудных развлечений и насмешливо-богобоязненной заботы.
Представить себе старшее поколение ландехских учителей молодыми, какими они были в детстве моего отца, не могу, почти ничего не зная о той поре. Уж очень был скуп на воспоминания мой скромный молчаливый отец. Редко-редко расскажет, как ходили они мальчишками в канун Рождества славить Христа по избам. Или как катались с горы на обледенелых решетах вместо санок. Или как послали их, восьмилетних, матери на богомолье на Свято-озеро в монастырь, дав с собой заварку чая, а они решили его «заварить» в самом озере, из которого прямо и пили в том самом месте, куда всыпали чай, запивая холодной прозрачной водой пироги с луком и кокуры. Впрочем, последний рассказ уж больно смахивает на один из тех простодушных анекдотов, которые передаются в деревне с охотой из поколения в поколение. Только больше-то вспомнить мне нечего.