В наших переулках
Шрифт:
А когда убрали хлеб и работ в поле стало меньше, жизнь снова переместилась в деревню, поближе к избе, к огороду, к поспевшей черемухе, к скрипучим качелям. И тогда однажды перед нашими воротами остановилась серая лошадь, запряженная в плетеный шарабан, а в шарабане сидела наша мама — в розовой соломенной шляпке без полей — шлемом, в сером прорезиненном плаще, городская, чужая, почти забытая. Начался еще один, последний этап нашей жизни в Волкове.
5
Как это получалось у нее? Не знаю. Но всегда и везде она оставалась самой собой, особенной. Интеллигенткой — среди людей необразованных, дворянкой — среди «новых» и власть имущих, человеком богемы — среди мещан, воспитательницей — среди анархии; мать наша удивительно быстро сходилась да и сходится с людьми самых разных общественных слоев и психологических типов. Сходится, но не сливается, не подлаживается. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь, кроме родственников ближайших и двух подруг юности, звал ее уменьшительным именем. Ее и старшие внуки зовут бабушкой Ольгой
Так же точно с ходу, без замедления оказалась наша мама летом 1932 года в центре волковской жизни, гораздо быстрее и проще, чем, увы, получалось это у нашего отца. Она завоевывала симпатии прежде всего с позиций просветительских. Рассказывала молодежи о Москве, сочувственно поддакивала сетованиям мужиков на новые порядки, учила Анну Федоровну новым для той городским блюдам сверх каждодневных щей, похлебки и каши: летом в деревне мяса не ели, разве что к большому празднику зарежут курицу и сварят лапшу.
С приездом мамы быстро восстановились наши связи с Ландехом, прерванные было на время страды. Мама ходила в гости к Колобовым, в Ушево, к акушерке Ольге Дмитриевне — приятельнице бабушки Марьи Федоровны. После жизни полевой, замкнутой в своих неотложных заботах, отгороженной от села зубчатой стеной леса, мы снова оказались причастными к миру более высокой цивилизации с ее сверхутилитарными интересами — хотя и в пределах одного Нижнего Ландеха. Но важны ведь не масштабы, а принцип.
По воскресеньям, когда медный гул ландехского соборного колокола доносился из-за леса до нашей избы, Макар Антонович, Анна Федоровна, Саня и Павел, непривычно принаряженные и чинные, шли в церковь. Иногда за ними заходила по дороге из дальней деревни старшая и замужняя дочь Одуваловых Клавдия. Она мне казалась немолодой женщиной, хотя вряд ли ей было больше тридцати, но очень уж она была замучена постоянным трудом. Мы с Алешей стояли у ворот и смотрели, как удаляются в сторону ландехского леса бабушкина большая, чуть ли ни до земли, темная шаль, черная кружевная косынка Клавдии и картуз дедушки Макара, принаряженного в синий парадный пиджак. Следом за старшими спеша догоняли их розовый газовый шарф Сани и блестящая сатиновая косоворотка Павлушки. Форма праздничной одежды в деревне была строго регламентирована возрастом и семейным положением.
Папа, видимо, не разрешал водить нас в церковь, и до приезда мамы этот запрет действовал. Но вот приехала мама, и все переменилось: мы стали полноправными участниками воскресных торжеств. Правда, я не помню, чтобы мы отстаивали молебны, но помню лесную дорогу, общую со всеми отправляющимися в церковь, чинную толкотню на паперти собора, помню поразивший меня обычай волковских девушек идти в церковь босиком, неся через плечо новенькие туфли, и лишь перед входом в церковь обувать их.
Но особенно памятны мне два августовских посещения Ландехских церквей.
Одно из них было в годовщину смерти бабушки Марьи Федоровны. Мы шли лесом и селом все вместе — и старые, и малые. В маленькой кладбищенской церкви долго служили панихиду, и нам было велено ее отстоять. Потом нас, детей, причащали, и Алеша три раза становился «в очередь» за ложечкой сладкого вина, пока батюшка не сделал ему замечание к стыду мамы, не заметившей шустрости пятилетнего сластены. Чинно и спокойно мы подошли к бабушкиной могиле, обложенной свежим дерном. Женщины деловито положили в сторону какие-то узелки. И вдруг они втроем — Анна Федоровна, Клавдия и Саня — бросились ничком на могилу, распластавшись по земле, и страшными, пронзительными голосами закричали, запричитали, зарыдали: «Да на кого ты нас, сирот, оставила, зачем покинула — сестрица, тетенька, бабушка…» Этот плач-импровизация, где каждая из плакальщиц щеголяла одна перед другой изобретательностью в выражениях скорби и любви, продолжался долго, пока женщины вконец не обессилели. Но вот сначала замолкла, замерла и поднялась Анна Федоровна, потом — Клавдия, за ней — Саня. Деловито развязали узелки, вынули из них яйца, хлеб, огурцы, миску с кутьей и пригласили нас, испуганно стоявших вокруг могилы, помянуть бабушку и свекровь, нашу дорогую покойницу. Переход от неистовых рыданий к хлопотливой заботливости был неожиданен и отраден, как чудесный возврат к жизни. Мы с удовольствием закусили, с недоумением вспоминая только что разыгранную перед нами сцену. Разыгранную? Безусловно! Но можно ли сомневаться в искренности скорби и любви хотя бы Анны Федоровны, обожавшей старшую сестру? Древний обычай вводил в строгие рамки стихию эмоций, и давая им выход, и ограничивая во времени их власть над обыденным исполнением жизненного долга. Так думаю я сейчас, ярко видя перед глазами всю эту сцену на зеленом сельском кладбище и в то же время вспоминая ее так, словно она была и не при мне, а в какой-то иной жизни. Да и то сказать, много лет прошло.
Другой поход в Ландех был тщательно подготовлен. Ему предшествовали долгие разговоры, вздохи, опасения, пересуды. Собственно говоря, подготовка к нему началась
В 1932 году нового креста не достать было никакими усилиями. Решено было, что новообращенной отдаст свой крест ее будущий крестный отец, ее двоюродный дядюшка Павел Одувалов. Мне тогда показалось, что семнадцатилетний Павлушка с радостью согласился на такую жертву: ни при каком другом условии отец не разрешил бы ему снять с шеи крест. Но вот его крест на новом шнурке — большой, темный, медный, не золотой дворянский, как были у нас с Алешей, этот в торгсин не снесешь. Готова и крестильная рубашечка с прошивками и крестильная простыня с кружевами — их приготовила Саня. Договорились с ландехским батюшкой, назначен день.
Мы принаряжены, причесаны, обуты. Непривычно тесно в туфлях ногам: они два месяца уже топают по полям и лесам, по дорогам и тропинкам без обуви. На Алеше — белая рубашечка с маленькими якорьками, на Лёле — платьице из той же материи. Выбора в мануфактуре нет, шьют из того, что удалось добыть, а ткани выпускают чаще всего с производственной тематикой: трактора, фабричные трубы. Мама радуется: якоря — более пристойно, да и не очень они заметны. Мы с Алешей берем Лёлю с двух сторон за руки и весело бежим по лесной, плотно утоптанной тропе. За нами — «крестные», Павел и Саня, за ними — Макар Антонович и Анна Федоровна. Мама, как и положено, остается дома.
Крестить Лёлю будут в соборе. Он виден уже с середины нашей дороги: вдруг еле заметный ее поворот и в далекой лесной перспективе появляется белый куб с пятью симметричными главами, а рядом высокая коническая колокольня. И теперь всю оставшуюся дорогу собор будет перед нашими глазами, постепенно вырастая и вырастая в размерах. Вот уже блеснули его высокие узкие окна в три этажа, вот уже можно рассмотреть и колоннаду его фронтона.
Ландехский собор построен в конце XVIII века и сочетает в себе элементы и древних владимирских построек, и типично классические элементы — колонны, виньетки. Он громаден по сравнению с окружающими деревянными домами. Кто, на какие средства отгрохал в лесной глуши такое мощное сооружение? Увы, память об этом не сохранилась, как ни расспрашивала я потом: все стерто, все забыто, все кануло в Лету. Только вопреки очевидным фактам в народе считают почему-то, что поставлен собор Дмитрием Пожарским в честь победы над поляками. Вот так вот: ландехских грамотеев нисколько не смущают даты на мемориальной доске, укрепленной когда-то на нем: 90-е годы XVIII века. Но, может, стояла на этом месте церковь, построенная и впрямь в честь исторического события? А когда она обветшала, построили на ее месте собор? Папа давно уже обратил мое внимание на великолепие деревянного резного иконостаса четырехметровой высоты — это гордость Нижнего Ландеха, работа его собственных мастеров. «Вот как в старину у нас умели!» — приговаривал папа. В это будничное утро собор пуст и можно хорошо рассмотреть и затейливую золоченую резьбу, и множество икон, и церковную утварь.
Пока я рассматриваю непривычное пустое помещение церкви, в нее вносят купель — красивую чашу на подставке, украшенную накладным серебром и медальонами с изображениями святых. Павел несет ведро горячей воды и тщательно смешивает ее в купели с холодной: мама строго велела проследить за температурой воды и жалела, что не привезли с собой для этого случая градусника для ванной. «Это я буду купаться в такой хорошенькой ванночке?» — звонко разносится под куполом голос кротко молчавшей до сих пор Лёли. «Ты, маленькая, ты, мой ангел, кто же еще?» — взволнованно шепчет Анна Федоровна. Собравшиеся у входа посторонние старухи вытирают глаза кончиками своих головных платков. Лёлю раздевают и сажают в купель по грудь в воду действительно, как в детскую ванну. Священник читает молитву. «Ах, какая теплая водичка!» — радуется Лёля и хлопает ладошками по воде. «Не брызгай, не брызгай», — тихо внушает ей Саня. Но вот новообращенная, завернутая в нарядную простынку, уже на руках у крестной, чинно шествующей рядом с Павлом вокруг купели вслед за батюшкой: в поднятой руке у него распятие. «Заверните мне, пожалуйста, получше ножки, а то дует!» — снова слышится сквозь молитвы звонкий Лёлин голос. Старухи у входа плачут навзрыд: «Ангел, ну чистый ангел!» — «Видишь, большевики в Москве крестить детей не разрешают, вот внучку покойницы Марьи Федоровны к нам крестить привезли». — «Слава Богу, слава Богу, виданное ли дело: ребенок вон как уже говорит, а некрещеный».