В осаде
Шрифт:
Сизов жил в первом этаже небольшого окраинного дома. Окна его комнаты были заложены кирпичом, бойница аккуратно застеклена, и над нею висела свёрнутая сейчас шторка затемнения. У жарко натопленной печурки возилась жена Сизова. В полумраке Мария не увидела самого хозяина, но именно его оживлённый голос встретил её:
— Машенька! Вот молодец! Раздевайся, у нас тепло.
Он лежал в постели, лицо его, освещенное отсветами огня, казалось розовым и более здоровым, чем было до болезни. Подсев к нему,
— Как тебе нравится мой блиндаж? — спрашивал он. — Я в нём и две блокадные зимы прозимую. Хозяюшка, покорми гостью.
На столике рядом с постелью лежал бюллетень. Мария заглянула в него — двухсторонняя пневмония, температура 39,6.
— Не разговаривай, Иван Иваныч, — попросила она. — Я тебе буду рассказывать наши новости, а ты не разговаривай, тебе нельзя.
— Сперва покушайте, — сказала жена Сизова и подала ей тарелку студня, сквозь который просвечивали куски картошки и зелёные лапки укропа.
— Господи, — воскликнула Мария, силясь отказаться и всё-таки принимая тарелку.
Дом Сизова казался ей теперь обителью благополучия, она с удивлением смотрела на усталое, обтянутое кожей лицо хозяйки, на котором выступали несомненные признаки голодания.
Студень, обильно поперченный и пахнущий отваренным сельдереем, имел странный привкус, незнакомый Марии. Стараясь есть неторопливо и нежадно, Мария всё-таки слишком быстро опустошила тарелку и откинулась в кресле, разомлев от еды и тепла.
— А теперь выпейте чаю.
Сизова поставила перед нею красивую чашку с бледным чаем и, усмехнувшись, рассказала:
— Сельдерюшку и всякую зелень я ещё осенью насушила. Второй голод переживаю, меня врасплох не застигнешь. А картошки я на фронте накопала, тогда разрешали — кто не боится. На ничейной земле набрала, под огнём. А самый студень — это Ивану Иванычу спасибо скажите. Столярничать любил.
Она вынула из ящика рабочего стола тёмные кривые плитки столярного клея.
— А что ж? — вступил в разговор очень довольный Сизов. — Клей из костей варят? Из костей. Так мы его обратно в кости превращаем. Вредного ничего нет. Лизавета, заверни Маше парочку плиток, пусть дома сварит.
Сизов выпростал из-под одеяла руки, чтобы выпить чаю, и Марию снова поразили истощённые, по-детски тонкие руки Сизова. Она не могла отделаться от ощущения, что в этом доме царит изобилие. Может быть, ощущение порождалось налаженностью голодного быта хозяев и тем, что вся обстановка и вид Сизова были противоположны тому, что она ожидала увидеть.
Хозяйка закрыла трубу протопившейся печки, налила мужу второй стакан чаю, на минутку присела в кресло — и мгновенно заснула, склонив набок
— Ну как у тебя, Маша? — шопотом спросил Сизов.
Мария рассказывала подробно и точно, тем невозмутимым голосом, который помогал легко принимать самые тяжёлые вести и оставлял в стороне все личные переживания. Иногда она улыбалась, вспоминая какие-нибудь забавные подробности поведения людей или шутки, вроде шутки по поводу американских небоскрёбов.
— Такую блокаду, Маша, кроме советского человека никто не выдюжит, — строго сказал Сизов. И, потянувшись вперёд, чтобы заглянуть в глаза собеседницы, вдруг спросил:
— Тяжело тебе?
— Ничего, — ответила Мария.
— Не отчаялась ещё?
— Нет.
— Выдержишь, как думаешь?
— Не знаю… Думаю, выдержу.
— Отчего ты в партию не вступаешь, Маша?
Вопрос был неожидан и странен. Сейчас, среди всеобщей беды, когда все вместе тянули общую лямку и все вместе отбивались от общего врага, — какое значение имело формальное членство в партии? И разве она работала не так же, как если бы носила в кармане партийный билет?
— Сейчас? — удивлённо возразила она. — Сегодня?!.
Ей казалось бессмысленным и неловким подойти сегодня к таким же обессилевшим, изнурённым людям, как она, к людям, знающим о ней всё так, как она всё знает о них, и вдруг сказать им: дайте мне анкету, я хочу подавать в партию. . Будто это может что-то изменить, чему-то помочь!
Но Сизов настаивал:
— Когда ж ещё будет настолько кстати?
И Мария поняла, что Сизов для этого разговора и вызвал её к себе, и ещё — что он торопится с этим, чуя приближение смерти.
— Иван Иваныч, дорогой… — прошептала она, сжимая его горячую руку, — ты поправишься, всё наладится, тогда…
Он недовольно высвободил руку и помолчал. Сиплое дыхание его раздавалось в тишине, нарушаемой только редкими и далёкими орудийными выстрелами.
— Вот, слушай меня, дочка. — Он впервые назвал её так, и в этом тоже было предчувствие смерти. — Я думаю выжить, но, сама знаешь, это сейчас мудрено. Ты и Никонов — моя опора. Врать незачем — трудно будет ещё долго. Я боюсь за тебя, не отчаялась бы…
— Я и так не отчаюсь… разве в партийности дело?
— Силы у тебя прибавится, Маша.
Она напряжённо обдумывала его слова, пока он отдыхал от длинной речи.
— Партийность сейчас вроде груза, — снова заговорил Сизов, и оттого, что он произносил каждое слово раздельно, с передышками, слова его звучали особенно веско. — Но груз этот такой, что не уронишь и сам не упадёшь. Чувствуешь себя, будто один за всё отвечаешь и всем людям один — поддержка.
Мария видела, что он ещё не кончил, и сказала: