В открытом море(изд.1965)-сборник
Шрифт:
— Дайте в проводники Витю. Мы сами уговорим партизан напасть на поселок. Прохлаждаться здесь нам нельзя.
Пришлось письмо прочитать вслух, и не самому Тремихачу, а передать его Чижееву. При этом Восьмеркин поместился за спиной друга и внимательно следил, чтобы Сеня ни одного слова не пропустил.
Письмо начиналось с просьбы, видимо, вконец отчаявшейся девушки.
«Дорогой Виктор Михайлович! Заберите меня. Не могу я больше! Нет никаких сил, я с ума сойду без вас. Никогда еще мне не было так мучительно трудно.
Проклятый
Пользуясь тем, что он здесь и старший морской начальник, и комендант, и зондерфюрер, Штейнгардт делает с людьми все, что захочет. Хотя я детский врач, он перевел меня в санитарные наблюдатели на пристань и объявил своей личной переводчицей. Делать мне буквально нечего. Единственное и самое противное занятие — это торчать у него на глазах. Он даже ко мне домой может зайти в любое время и цинично объяснить свой приход желанием изучать русский язык.
Я сношу его ухаживания, лгу ему, как могу, но это не может продолжаться без конца. Он уже косо и с подозрением поглядывает на меня, обвиняет в неискренности и, чтобы сломить во мне дух сопротивления, таскает на допросы в качестве своей переводчицы, хотя и без меня понимает русский язык. Он умеет выматывать душу.
Несколько дней тому назад дозорными катерами были захвачены в море мичман и молодой матрос. Их сняли с парусного баркаса и доставили к нам в бессознательном состоянии.
Моряков допрашивал сам Штейнгардт. И я переживала пытку, не меньшую, чем они. Мне сначала предложили сказать пожилому мичману:
«Если вы точно укажете на карте, где базируются черноморские корабли, и сообщите, с какой целью выходили в море, с кем вели бой и как очутились на баркасе, то спасете себя и вашего подчиненного. В ином случае — будете расстреляны, как шпионы».
Моряк смерил меня презрительным взглядом и с непостижимым достоинством сказал: «Шпионов ловят переодетыми, а мы и сегодня стоим перед вами в военно-морской форме. Нас могут судить только как пленных. Скажите этой жабе в очках, что мною выбран расстрел».
«Это ваш окончательный ответ?» — спросила я по требованию Штейнгардта. Я очень боялась, что моряк сейчас заколеблется, что он захочет жить и чем-нибудь выкажет свою слабость. Но он был тверд и даже заподозрил меня в неточной передаче его слов:
«А ты что же, русский язык перестала понимать? Передай своим гадам, что мичман Савелий Клецко никогда перед врагом флага не спускал и расстрела не боится. В точности передай. Не выдумывай фиглей-миглей».
Старика сразу же увели, а молоденькому раненому матросу предложили сесть. Но он, хотя его и качало от слабости, ответил:
«Меня незачем приглашать садиться. Можете увести и поставить рядом с мичманом. — И потом повернулся ко мне: — Слушай ты, шоколадница! Просемафорь фрицам, что матрос Константин Чупчуренко
Матроса уговаривали долго. Ему сперва обещали немедленную помощь врача, а после излечения — полную свободу. Потом соблазняли деньгами и, наконец, начали угрожать пытками и виселицей. Но, видя, что он даже губу прикусил, чтобы не проронить лишнего слова, сорвали бинты и начали стегать плеткой по ранам так, что кровь брызгала во все стороны. А он молчал, пока не упал без сознания.
Затем снова привели старика. И я, как подлейшая из подлых, вынуждена была лгать ему:
«Запирательства ваши уже бесполезны, — переводила я слово в слово гнусную ложь Штейнгардта, а зондерфюрер следил за интонациями моего голоса. — Матрос Константин Чупчуренко нам все рассказал. Мы только хотим уточнить сведения…»
«Врете, собаки! — прервал он меня. — Матрос Чупчуренко — мой воспитанник. Он не может быть предателем».
Как я была благодарна ему за неистребимую веру в своего человека! В этот момент я увидела вас, Виктор Михайлович, и как бы услышала голос: «Крепись, Катя, мы в тебя верим, ты выдержишь эту пытку».
Что было дальше, я не сумею в точности передать. Такое бывает только в тяжелом, кошмарном сне. Если можно балансировать на грани сознания и сумасшествия, то я была и на этом пределе.
Я не помню всего, но видела, как зажали в тиски руку старика и поднесли к ней свечу. Кожа задымилась, трещала и лопалась, а старый моряк только раз с укоризной сказал: «Зачем руку портите, олухи? Ведь зря все».
Потом ему выворачивали руки и подтягивали их к затылку. Били по пяткам. А он все молчал и лишь с недоброй усмешкой глядел на мучителей.
Мне кажется, что тут и палачам стало страшно. Штейнгардт уже не замечал, что меня колотит лихорадка, что я путаю фразы. Он сам покрылся пятнами, в исступлении орал на старика, бил его. И злоба гитлеровца перед несокрушимой волей моряка казалась жалкой.
В камере пыток я поняла, что можно побеждать духом, что я обязана выстоять и сообщить всем нашим о подвиге героев. Это был мой долг, моя плата за их презрение к «предательнице». Я вся содрогалась, но глаза мои были сухими. Душевная сила моряков ограждала меня от истерической выходки. Только дома я вволю наревелась.
А сегодня Штейнгардт приказал медикам поддержать жизнь пленников и по возможности поставить их на ноги. Он замышляет новый допрос.
Боюсь, что я не выдержу второй пытки. Меня так и тянет крикнуть морякам: «Я ваша, ваша!» О, если бы у меня была граната!
Моряков сейчас не спасешь. Гитлеровцы после падения Новороссийска насторожены более обычного. Они ждут десантов с моря, без конца минируют, опутывают проволокой берега, строят укрепления. Схему я посылаю отдельно. Но и нападать с гор рискованно: всюду усиленные патрули. С двумя-тремя сотнями нечего соваться: заметят и перебьют.