В парализованном свете. 1979—1984
Шрифт:
Porca Fortuna!..[13]
Он намертво врастает в прилавок, становится постоянным, недвижным, метафизическим препятствием в узком проходе, глупо острит, плоско шутит, преображается неузнаваемо — при этом все в более дурную сторону — в сторону какого-то пошляка и фигляра Платона Антоновича или Антона Платоновича. Он куда-то зачем-то уже приглашает девушку, чем-то заманивает ее, называет себя большим-известным-знаменитым ученым-писателем, автором популярных и многочисленных поэтических, прозаических и научно-технических книг, обещает подарить ей одну из них или даже, по договоренности, все вместе: целую библиотечку торгового работника — с портретами и автографами автора,
Он даже решает назначить ей свидание — прямо у самого выхода из ГУМа, на улице 25-го Октября, сразу после закрытия — и красотка дергает плечиком, поворачивается, отворачивается, говорит, воркуя: «Я занята. Я замужем. Не мешайте работать», — что, в сущности, следует понимать как безусловное согласие и полную, окончательную, безоговорочную капитуляцию.
Окрыленный, он сбегает по узкой боковой лестнице, проносится по проходу, мимо зеркал, в которых, мелькая, отражаются то очки, то вздернутая заячья губа, то щеточка седых усов и маниакально светящиеся глаза. «Где я? Что со мной? Как же так?» — только и успевает подумать Антон Николаевич, догадавшись, что отражение, которое он видит, — лишь плод его фантазии, тревожный сон, который видит кто-то другой, какой-то пока не состоявшийся, не додуманный образ, навязчиво преследующий его в последнее время.
Вдруг среди ночи им овладевает нестерпимое желание позвонить Тонику, чтобы сказать: «Она все-таки отдалась мне, эта красивая, молодая блондинка с серыми глазами. Слышишь? Ты слышишь меня? Кхе!»
Некуда, однако, звонить — вот в чем загвоздка. И Тоник не поймет, не поверит. И откуда только такой стандарт в выборе цвета волос, глаз? Почему именно этому сопляку он должен звонить? Чтобы доказать, какой он неотразимый? Какой он мужчина в свои шестьдесят?..
— В сорок, — сквозь сон бормочет Антон Николаевич. — Хотя… Sub specie eternitatis…[14]
Он всхлипывает, стонет, переворачивается на другой бок.
— Антон!
Женщина приподнимается на локте. Женщина с тревогой вслушивается в мерное дыхание мужа.
— Что такое?
— А?..
— Тебе когда вставать?
— Как обычно, — сквозь дрему отвечает Антон Николаевич и снова проваливается в зыбкий, неприятный сон.
3
Из больницы Платон отправился на Метростроевскую улицу, в тот самый дом. В дом, первый этаж которого занимает магазин «Молоко». Долгая возня с замком заставила его, однако, усомниться. Он даже подумал, что случайно перепутал подъезд. Поправил очки, прищурился. С трудом разглядел белую эмалированную чечевицу с номером у верхней перекладины высокого косяка. Нет, правильно, никакой ошибки. Та самая квартира. № 3.
Завтра с утра ехать на кладбище, а тут такая неприятность. Где на ночь глядя найти слесаря, чтобы взломать дверь? Как потом спать с незапертой дверью? И опять-таки покупать новый замок. Кто его вставит?.. Еще и пальто заляпал. Все тридцать три несчастья. Кхе! Кхе! Кхе!..
Просторная лестничная площадка старого дома с широкой лестницей и гулким пролетом пахла кошками, мусоропроводом, старьем. Нервически дернулась щеточка усов. Платон Николаевич прихватил двумя пальцами потертый обшлаг рукава, начал тереть грязь, пробовал счистить, но только напрасно размазал. Снова занялся дверью. На сей раз ключ вошел легко. Английский замок деликатно спружинил. Дверь отворилась мягко, без усилий. Вот чудеса! Просто мистика. Кхе! Или он пробовал раньше другой ключ?
Впрочем, не только этот — все прочие сны жизни Платона Николаевича, как-то внутренне согласуясь с естественным течением жизни его снов, были настолько непонятны ему самому, настолько неуправляемы, непредсказуемы и стихийны, исполнены всевозможных чудес и
Вот и теперь. Он узнавал и не узнавал своей просторной, роковым образом опустевшей год назад трехкомнатной квартиры. Все в ней носило следы заброшенности и запустения. Все было странно чужим и смутно знакомым. Будто некогда приходил он сюда в гости, или видел где-то похожую театральную декорацию, или в каком-то романе читал описание такой обстановки. Возможно, он даже сам все это придумал вместе с расположением комнат, но потом отверг замысел и уничтожил черновик. Заботливая женская рука целую вечность не касалась запыленных старых шкафов, не наводила порядок в захламленных углах и на кухне, не мыла допотопной газовой плиты с потеками пригоревшей пищи. Лишь с концертного рояля и стоящей на нем фотографии молодой женщины всегда была тщательно вытерта пыль. Все же остальное — завалы журналов, книг, нот, бездействующий двухтумбовый письменный стол на львиных резных лапах и беспорядок стульев, недвижность напольных часов с боем в темном узком деревянном футляре и множество покосившихся, потускневших гравюр в рассохшихся рамах — свидетельствовало о небрежном хозяйствовании неряшливого вдовца.
Всего несколько пожелтевших от времени листков, исписанных нервным почерком, лежало на столе. После смерти жены Платон Николаевич не прикасался к ним. Могучие львиные лапы атрофировались. Тяжелый маятник за толстым граненым стеклом застыл в прозрачной смоле отвердевшего времени. Черные фигурные стрелки на золоченом циферблате парализовало. Электрические часы на кухне, кем-то когда-то подаренные, тоже разучились ходить. Других в доме не было. Ручных часов Платон Николаевич не носил ни перед войной, ни после. А уж во время — тем паче.
Иногда среди ночи его будили звуки рояля, он поднимался, бродил по квартире, зажигал свет и уже не мог уснуть до утра. Некоторое успокоение и как бы даже моральное удовлетворение приносили заботы о надгробном памятнике, который, впрочем, пока не удалось заказать и из-за денежных затруднений, и из-за отсутствия на складах подходящего материала. В своих мечтах и размышлениях Платон Николаевич колебался между благородным лабрадором и сверкающим даже в сумерках авантюрином и уже мысленно — каждый раз, правда, в разных вариантах — представлял себе каменную стелу с изображением летящей птицы.
Его часто преследовала теперь мысль, что нынешняя его жизнь это сон, в котором он вновь встретит свою Ирину, возлюбленную музыкантшу. Достаточно было одного какого-нибудь жеста, знакомой интонации, запаха духов — и он сходил с ума. Малейшее сходство возбуждало в нем целый каскад сладостных воспоминаний и сиюминутных желаний. Не помня себя, он бросался в омут, припадал к чьим-то рукам, губам, коленям, но скоро неизбежно обнаруживалось, что это лишь погоня за призраком. Дурманящие видения, обманные миражи чередой проходили мимо, исчезая навсегда, не оставляя следа в душе, а безумная надежда каждый раз возвращалась. Он будто не понимал, что уже состарился. Сны ничему не учили. Платон Николаевич оказывался над ними не властен.