В Париже дорого умирать
Шрифт:
— Да. Маленький такой, который стоит порядка четырехсот новых франков. Держала в сумочке. Я видела его как-то раз, когда залезла к ней в сумочку, чтобы позаимствовать помаду.
— И что Анни сказала по этому поводу?
— Ничего. Я ей не говорила. И больше к ней в сумочку никогда не лазила тоже. Это ее дела, меня не касаются.
— Этого магнитофона в ее квартире нет.
— Я его не брала.
— А кто тогда взял, по-твоему?
— Я ей не единожды говорила. Я ей тысячу раз твердила.
— Что именно?
Она задумчиво пожевала губу.
— А что, по-вашему, я ей могла сказать, месье кузен Пьер? Что делать магнитофонные записи в таком месте — опасное дело. В доме, принадлежащим таким людям.
— Каким
— В Париже о таком вслух не говорят, но ходят слухи, что дом принадлежит министерству внутренних дел или СВДК, чтобы получать сведения от глупых иностранцев. — Она всхлипнула, но быстро взяла себя в руки.
— Ты любила Анни?
— Я никогда особо не ладила с женщинами, пока не познакомилась с ней. Когда мы встретились, я оставалась почти без денег, было всего франков десять. Я убежала из дома. Сдала вещи в прачечную, а потом умоляла их отменить заказ, потому что мне не хватало денег, чтобы заплатить. Там, где я жила, не было водоснабжения. Анни дала мне денег, чтобы полностью расплатиться — целых двадцать франков, — так что у меня была чистая одежда, чтобы искать работу. И она дала мне первое в жизни теплое пальто. Научила красить глаза. Выслушала меня и дала выплакаться. Говорила, что не надо жить, как она, постоянно меняя мужчин. Она бы поделилась последней сигаретой с незнакомцем. И никогда меня ни о чем не расспрашивала. Анни была ангелом.
— Похоже на то, судя по твоим словам.
— А, знаю я, о чем вы думаете. Считаете, что мы с Анни — пара лесбиянок?
— Некоторые из моих лучших любовниц — лесбиянки, — сказал я.
Моник улыбнулась. Я думал, она расплачется мне в жилетку, но она лишь шмыгнула носом и улыбнулась:
— А я не знаю, были мы парой или нет.
— А это важно?
— Да нет, не важно. Что угодно оказалось бы лучше, чем оставаться там, где я родилась. Родители по-прежнему живы. Только жить с ними — все равно что жить в осаде. Они очень экономно расходуют стиральный порошок, кофе. Из еды — рис, картошка, макароны с крошечными кусочками мяса. Много хлеба. Мясо только для особых случаев, бумажные салфетки — непозволительная роскошь. Лишний свет гасится немедленно, и они скорее напялят пару свитеров, чем включат отопление. В том же доме семьи ютятся в одной комнате, крысы прогрызли в полу огромные дыры — другой еды там для них нет, а туалет один на три семьи, и спуск вечно не работает. Тем, кто живет на верхних этажах, приходится спускаться на два пролета, чтобы воспользоваться краном с холодной водой. И при этом в том же городе меня водили в трехзвездочный ресторан, где выставленной в счет суммы моим родителям хватило бы на год. В «Ритце» один мой знакомый платил девять франков в день за присмотр за своим псом. Это примерно половина пенсии, которая причитается моему отцу по ранению, полученному во время войны. Так что типам вроде вас, швыряющимся деньгами и отстаивающим ракетную программу Французской Республики, ее атомные станции, сверхзвуковые бомбардировщики, атомные подлодки и что там еще вы защищаете, не стоит ждать от меня особого патриотизма.
Она закусила губу и сердито уставилась на меня, вызывая оспорить ее слова. Но я возражать не стал.
— Это вшивый, прогнивший город, — согласился я.
— И опасный, — добавила Моник.
— Да, — сказал я. — Париж именно такой.
Она рассмеялась.
— Париж — такой, как я, кузен Пьер: уже не юный, слишком зависящий от визитеров, приносящих деньги. Париж — как немного перебравшая алкоголя женщина. Слишком громко говорит и считает себя молодой и веселой. Но она слишком много улыбалась чужим мужчинам, а слова «я тебя люблю» слишком легко слетают с ее губ. Все вместе выглядит шикарно, и краски щедро используются, но если приглядеться, то увидишь глубокие морщины.
Она встала, взяла с прикроватной тумбочки спички и прикурила
— У меня были подруги, которые принимали предложения от богатых мужчин, которых они ни за что не могли бы полюбить. И я презирала этих девчонок, не понимая, как можно заставить себя лечь в постель с такими малопривлекательными мужиками. Ну, теперь я это знаю на собственном опыте. — Дым попал ей в глаза. — Это от страха. От страха перестать быть юной девушкой и превратиться в зрелую женщину, чья красота быстро увядает и которая остается одинокой и ненужной в жестоком городе.
Теперь она плакала. Я подошел и тронул ее за руку. В какой-то миг она чуть не уткнулась мне в плечо, но потом я почувствовал, как ее тело напряглось и застыло. Я достал из нагрудного кармана визитку и положил на тумбочку рядом с коробкой шоколада. Моник раздраженно отшатнулась.
— Просто позвони, если захочешь еще поговорить, — сказал я.
— Вы англичанин, — внезапно сказала она. Должно быть, услышала что-то в произношении или построении фразы. Я кивнул. — Это будут чисто деловые отношения, — проговорила она. — Оплата наличными.
— Не будь к себе так сурова, — сказал я. Она промолчала. — И спасибо, — добавил я.
— Сгинь, — ответила Моник.
Глава 17
Первым ехал полицейский фургон, квакая клаксоном. Его сопровождал мотоциклист в сине-белой форме. Он подносил ко рту свисток и периодически свистел. Иногда он ехал впереди фургона, иногда сзади. И махал рукой автомобилистам, словно желал мановением руки задвинуть припаркованные машины на тротуар. Шум стоял оглушительный. Автомобили уступали дорогу, некоторые охотно, другие нехотя, но после пары гудков и свиста заползали, как черепахи, на бордюр, на тротуар или на островки безопасности. За фургоном шла колонна: три автобуса с мобильным резервом, со скучающим видом взирающим на расползающиеся в стороны машины. В хвосте колонны ехала машина с рацией. Луазо проследил взглядом, как колонна удаляется по Фобур-Сен-Оноре. Вскоре машины продолжили движение в обычном режиме. Луазо отвернулся от окна, повернувшись обратно к Марии.
— Он играет в опасные игры, — проговорил он. — Очень опасные. В его доме убили девушку, и Датт дергает за все политические ниточки, чтобы не допустить расследования. Он об этом сильно пожалеет.
Луазо встал и прошелся по комнате.
— Сядь, милый, — сказал Мария. — Не трать зря калории.
— Я Датту не мальчик на побегушках! — рыкнул Луазо.
— А никто тебя таковым и не считает, — сказала Мария. Она никогда не могла понять, почему Луазо склонен все воспринимать как угрозу своему престижу.
— Смерть девушки требует расследования, — пояснил Луазо. — Именно ради такого я и стал полицейским. Я верю, что перед законом все равны. А теперь вот они пытаются связать мне руки. Меня это бесит!
— Не ори, — спокойно проговорила Мария. — Как думаешь, какое впечатление твой ор произведет на твоих же сотрудников?
— Ты права, — сбавил обороты Луазо. Мария любила его. А в такие вот моменты, когда он с готовностью признавал свою неправоту, любила очень сильно. Ей хотелось заботиться о нем, советовать ему и сделать его самым успешным полицейским на свете.
— Ты самый лучший в мире полицейский, — сказала она.
Луазо улыбнулся:
— Хочешь сказать, с твоей помощью мог бы им стать. — Мария покачала головой. — Не спорь. Я всегда знаю, как у тебя голова работает.
Мария улыбнулась в ответ. Он действительно знал. И это было самым жутким в их браке. Они знали друг друга как облупленные. А знать все — значит, не прощать ничего.
— Она была одной из моих девочек, — сообщил Луазо. Мария удивилась. Конечно, у Луазо были женщины, он же не монах, но ее удивило, что он вот так запросто ей об этом говорит.