В пещерах мурозавра
Шрифт:
– Как романтично!
Но она не успела довосхищаться. Какой-то муравей, сбросив прямо на них мусор, вдобавок зачем-то перекусил веревочную лестницу, и они свалились обратно.
Пришлось снова вязать петли под непрекращающийся поток болтовни Бабоныко.
– Увы! Он не захотел нас выпустить из темницы! Подлый таран! Или, вернее, тиран! Таран - это такая сухая рыба. Таран - рыба-мужчина, а таранка рыба-женщина. Не захотел - и все тут!
– Муравьи не умеют хотеть, Матильда Васильевна.
– Потому я и говорю, что не захотел. Я же ведь не сказала: не хотел. Не за-хо-тел!
– Балаболка, замолкни! У мене узлы от твоей болтовни сами собой развязываются!
– прикрикнула Тихая.
Матильда Васильевна оскорбилась:
– Больше я не скажу ни слова! Я понимаю, конечно, почему вам неугодно, чтобы я говорила. Правда - она глаза колет. Ну, и культура, конечно. Другого слушать - тоже ум нужен. А где его возьмешь? Ни ума, ни культуры у некоторых! Ну что ж, больше вы от меня не услышите ни слова. Я буду нема.
Они уже снова лезли вверх по лестнице, а Бобоныко все твердила:
– Отныне я как воды в рот наберу! Будем играть в молчанку, да-да! Я буду немой, что называется! Рта не раскрою, лети хоть все вверх тарарашками!
И уже Людвиг Иванович поставил ее, выбравшись в тоннель, на пол, а сам посветил в Нюнину записку, перечитывая ее, а она все твердила:
– Лучше я погибну, чем скажу хоть слово! Лучше я язык проглочу! Ни слова, буквально - ни слова!
Но Тихая больше не обращала на нее внимания. Она увидела, а может, учуяла того самого жучка, которого при первой встрече так испугались женщины и которого тщетно разыскивал Фима. Жук, по-видимому, кормился, поглаживая передними лапками муравья, а три муравья в свою очередь облизывали его. Растолкав муравьев, Тихая принялась "сдаивать" капли с его шкуры в свою фляжку.
Людвиг Иванович, спокойный за нее, двинулся с Бабоныкой дальше, и действительно, Тихая вскоре догнала их. Разочек она, правда, остановилась, чтобы пригубить из фляжки, а Людвиг Иванович предупредил:
– Смотрите, Тихая, не нахлебайтесь какой-нибудь гадости.
Но Тихая успокоила его:
– Муравль, Лютик Иваныч, гадости исть не станеть.
Однако через некоторое время она повела себя как-то странно. Сначала она захихикала. Это было так невероятно, что Людвиг Иванович даже пощупал у нее лоб. Лоб был нормальный, и они продолжали путь, как вдруг Тихая визгливым голосом заверещала:
– Хороша я, хороша, ох!
– Тихая, что с вами?
– строго спросил Людвиг Иванович, но Тихая молчала.
Не успели они сделать несколько шагов, как Тихая снова заверещала:
– Хороша я, хороша, ох!
– Да она поет!
– догадалась Бабоныко.
– Вы что, с ума сошли?
– обеспокоился Людвиг Иванович.
Тихая вместо ответа припала к фляжке, а завернув крышку, опять заголосила:
– Хороша я, хороша!
– Хороша, тут уж нечего сказать, - рассердился Людвиг Иванович и отобрал у нее фляжку, потому что догадался наконец, что бабушка Тихая пьяна.
Тихая раскричалась:
– А хто ты такой есь? Цветик несчастный! Ха-ха, одно название - Лютик! Ха-ха-ха, брови, как усы, а сам Лютик!
И вдруг начала притопывать и вертеться, подвизгивая
Мой миленочек,
точно алый цвет!
Я люблю яво,
и разговору нет!
Ух, ух, ух!
– Это что же у них, развозное пиво?
– поинтересовалась Бабоныко.
– Живой бочонок! Сам обирает муравейник, а их поит!
– Никогда бы не подумала, что муравьи такие пьяницы. Впрочем, что же, культуры никакой, одна работа да темень!
Тихая уселась наземь.
– Вы идите, идите!
– махнула она ручкой Людвигу Ивановичу.
– А я ентого толстяка туточки обожду. Ку-у-ды вашим ликерам до его!
Жисть отда-ам, не пожалею,
буйну го-олову отдам,
снова заголосила она, так что Людвигу Ивановичу пришлось поднять ее, встряхнуть и вести, не отпуская от себя, потому что она все порывалась на поиски винного толстяка.
Глава 37
Феромония
В камере куколок среди совершенно белых коконов и среди коконов рыжеватых и даже совсем темных выделялись два кокона несколько необычных. Шелковая тесьма на них была завернута не так тщательно, как на других, а из одного изредка показывался красный свет. Впрочем, эти куколки стояли в самой глубине за другими, и муравьиные няньки равнодушно пробегали мимо них.
Между тем, если бы няньки задержались, а главное, умели слушать, они были бы поражены.
На секунду засветившись красным светом, одна куколка оказала:
– Ты написала, где мы?
Другая куколка Нюниным голосом ответила:
– Да! Два даже раза!
– А что выбросила?
– Ленту и пояс.
– Ничего себе! Так мы скоро совсем голые останемся.
– Ну как, хорошо обмазался феромоном? Царапину щиплет?
– Щиплет, зато заживает, как на собаке.
Та куколка, в которой красный свет не светился, вдруг зашаталась.
– Ты чего?
– спросил Фимка из своего кокона.
– Стоять устала.
– А упадешь - кто поднимет?
– Что ли, нянек нет?
Но шататься перестала.
– Ты не думай, - помолчав, сказал Фимка.
– Ты только не воображай, что я жадный, - мне просто не хотелось тратить деньги на ерунду.
– Конечно, Фимочка!
– Циолковский - он же не жадный был, а стал бы он тратиться на мороженое?
– Конечно, в ракетах же зачем мороженое? Там же еда в тюбиках, правда ж, Фимочка?
– по-умному ответила Нюня.
– Дело не в том, что в ракете; дело в том, что тогда бы ему, может, и до ракеты не додуматься, если бы он на всякие удовольствия кидался, а не думал о космосе.
– А я знаю - лучше всего быть космонавтом!
– Это почему?
– А потому, что тогда на планете можно же встретить кого-нибудь, кого никто никогда не видел, даже никто не думал, что такое бывает. Всякие никому неизвестные открытия!
– Эх, Нюня-манюня, а ты много кого на земле видела? Или, может, в муравейнике все открыто? Если бы все было открыто, я бы сюда не полез. Знаешь ты, например, жука-чернотелку? Не знаешь и знать не можешь! Потому что живет он, где никто жить не может, в такой пустыне, что там никогда не бывает ни капли дождя, так что ни единого растеньица не растет.