В подполье можно встретить только крыс
Шрифт:
Холодало уже по утрам, когда вернулись мы в Москву. Соскучился я по своим новым друзьям. Почти каждый вечер бегал к Алексею Евграфовичу. Часто ходили вместе с Зинаидой. Она с ним тоже подружилась. Потом у нее возникла дружба и с его дочерью Леной. Эта дружба особенно укрепилась после смерти Алексея. От жены перебросилась на меня и наших сыновей. Сейчас Лена, ее сын Алеша, его жена Люба и их сынок Сережа просто родные нам люди.
Никогда не забыть мне вечера у Алексея Евграфовича. На столе всегда крепкий чай. Но дело не в нем, а в разговорах, которые идут вокруг чайника. Людям, не прошедшим наш путь, трудно себе даже представить, как трудно выбираться из-под навала догм, которым верил, руководствуясь которыми действовал. И никто тебя оттуда не вытащит, если не сам. Очень хорошо говорил Короленко о русском крестьянине, которого большевики собрались превратить в коллективиста; крестьянин - говорил он - должен сначала собственника
По-видимому даже и противоречия между поколениями имеют более мировоззренческую, чем физиологическую основу. В нашей "коммунистической фракции" были люди всех возрастов - от 30-летнего Павлинчука до 73-летнего Костерина и чувствовали мы себя в такой компании совершенно свободно. На встречи к Костерину шли с большим интересом. Впрочем, к нему шли люди самые разнообразные. Почти при каждом посещении приходилось встречать кого-то нового. Здесь я встретился и с супругами Белинковыми. Знакомства по сути не было, или, если было, то, как говорят в России, шапочное. Издали друг другу поклонились и разошлись. Я считал себя фигурой политически одиозной и потому не набивался в знакомые, особенно тем, кто явно сдерживался. Белинковы же сдерживались. Причину этого я понял после, когда они покинули СССР. Очевидно, готовясь к побегу из страны, они не хотели навлекать на себя подозрений неосторожными знакомствами. Они жили в квартире рядом с костеринской. Как-то зашли к Костериным и Алексей Евграфович представил нас друг другу. Я с любопытством взглянул на супругов. Об Аркадии я много слышал от Алексея, как о человеке высочайшего мужества и трагической судьбы. Два смертных приговора за написанные им произведения и изнурительная болезнь, поставившая его на грань смерти в лагере, и теперь продолжающая грызть его. О жене говорилось, как о человеке, которому Аркадий обязан тем, что живет. Она для него все - и врач, и медсестра, и мать, и жена. Ее теплом он окружен всегда, и это дает ему жизнь. Эти рассказы и привлекли мой благожелательный взгляд к супругам. Но дальше этого наше знакомство тогда не пошло. А теперь уже поздно. Аркадий давно в могиле. Отстрадался.
Встречались здесь и совсем иные люди. Почти столь же шапочно, как и с Белинковыми, познакомился я с Эрнстом Генри (Рождественским) - известным советским публицистом, считающимся чуть ли не таким же левым, как Рой Медведев. Э. Генри даже выступил в "Самиздате", в том числе в соавторстве с Р. Медведевым.
Вскоре после возвращения из Крыма, т.е. ранней осенью 1966 г. я застал у Алексея Евграфовича человека в черном плащ-пальто. Алексей познакомил нас. Неожиданно меня ожег злобный взгляд. Я пристально взглянул на нового знакомца. Но нет, человека этого я не знаю. Откуда же такая злоба? Интуитивная взаимная антипатия? Я ведь тоже, когда знакомился, руку давал с крайней неохотой, а прикосновение было определенно неприятное.
Я снял плащ и подошел к Алексею. У него в руках был клок газетной бумаги, очень неаккуратно оборванный, как будто оторван на ходу для использования в туалете. Я спросил у Алексея, что это. Он дал мне: "Почитай". Э. Генри попытался перехватить, но я держал крепко и он, чтоб не разорвать, выпустил бумажку, пробормотав раздраженно: "Мне идти надо, я тороплюсь". Но мне захотелось узнать в чем дело, и я начал читать. Это была статейка из "Вечерней Москвы" о событиях двухлетней или трехлетней давности. О том, что какой-то Алик Гинзбург грешил связью с иностранцами, распространяя антисоветчину, а, будучи пойман с поличным, каялся и признавал свои ошибки. Учитывая это, его тогда не наказали. В общем, типичная советская газетная клевета, которую честному человеку опровергнуть негде. Ни одна газета не опубликует. Я уже хорошо знал такого сорта писания, чтобы мог поверить хоть одному слову.
– Зачем Вы это возите?
– спросил я Э. Генри.
– Это мне так, случайно, попалась старая газета, и я захватил с собой, чтобы показать знакомым, чтобы они знали таких типов. А то теперь этот Алик развернул страшную активность. Надо, чтобы люди знали о нем, когда он к ним явится.
К сожалению, я тогда еще не был знаком с Александром Гинзбургом, и тем более не знал, что он в то время собирал подписи под письмом в Верховный Совет
О ст. 190-3 говорится: "Вполне в духе советского лицемерия статья даже не упоминала слово "демонстрация", а говорилось в ней об "организации или активном участии в групповых действиях, грубо нарушающих общественный порядок, или сопряженных с явным неповиновением законным требованиям представителей власти, или повлекших нарушение работы транспорта, государственных общественных учреждений или предприятий. Поди докажи, что в СССР запрещены свободные демонстрации! Ложь, клевета! Запрещены только грубые групповые нарушения порядка. И в то же время любой советский человек, привыкший к поворотам дышла закона, отлично понимал, куда целит эта статья. По ней не только демонстрации становились преступлением, но и забастовки ("нарушение работы государственных, общественных учреждений или предприятий"). За все это (как и за "клевету" по ст. 190-1 (П.Г.) полагалось три года заключения".
В. Буковский специально отмечает в своей книге то, что всех нас беспокоило тогда - трудность организации протеста против принятия этих статей. Он пишет: "Получался замкнутый круг. Явно покушаясь на конституционные свободы, формально (эти) статьи Конституции не противоречили - прямо утверждать, что они антиконституционные, было сложно. Уже такое утверждение было бы расценено как клевета. Доказать, что сами намерения властей, вводивших эти статьи, антиконституционны, можно было только после того, как станет ясна практика их применения. И то у властей каждый раз останется возможность утверждать, что нельзя обобщать отдельные случаи.
Однако статьи эти обеспокоили всех настолько, что группа писателей, академиков и старых большевиков обратились в Верховный Совет с просьбой не принимать эту поправку к Уголовному кодексу. В числе подписавших это письмо были даже такие известные люди, как композитор Шостакович, академики Астауров, Энгельгард, Тамм, Леонтович, кинорежиссер Ромм, писатели Каверин и Войнович. Тогда же впервые появилась подпись А.Д. Сахарова.
Письмо было составлено в осторожных выражениях и указывало лишь, что эти новые статьи "противоречат ленинским принципам социалистической демократии", "допускают возможность субъективной оценки, произвольного квалифицирования высказываний" и могут быть "препятствием к осуществлению свобод гарантированных Конституцией".
Впоследствии я узнал (не от Гинзбурга), что он приложил руку и к составлению указанного письма и особенно много сделал в отношении сбора подписей под ним. И везде его приход упреждался Эрнстом Генри с его грязной бумажкой. И везде он прозрачно намекал, что А. Гинзбургу доверять нельзя, что он может появиться с провокационными целями. Сколько вероятных подписей не появилось под письмом из-за этих предостережений - трудно сказать. Ох уж, мне эти "левые" советские журналисты, которых никогда не лишали возможности публиковаться и получать повышенные гонорары.
Расстались мы с Э. Генри врагами, хотя и не ссорились. Но каждый раз, когда он собирался к Алексею Евграфовичу, то предварительно звонил и спрашивал, не буду ли я у него. При этом заявлял, что видеть меня не хочет. Мне его видеть тоже не хотелось. Встречаясь на улице, мы "не узнавали" друг друга. Мне мое поведение понятно. Всю жизнь у меня было подсознательное неприятие некоторых людей. Что у него - ответная реакция на мое чувство или профессиональная (некорреспондентская) неприязнь?
После встречи с Э. Генри мне страшно захотелось увидеть А. Гинзбурга. Добровольский частенько называл его. Очень с большим уважением говорила о нем Вера Лашкова, с которой я познакомился сразу после возвращения из Крыма и которая уже кое-что писала мне на машинке. Вскоре они меня познакомили с Аликом. Первый взгляд разочаровывает: небольшой ростом, худой, щупленький мальчик, да еще застенчивый. Единственно, что производит хорошее впечатление заразительный мальчишеский смех и умные, вдумчивые глаза. Но с каждой новой встречей он становился для меня все интереснее. Мальчик незаметно превратился в мужа. Между нами начала складываться дружба. Очень способствовало этому, знакомство с его матерью Людмилой Ильиничной. Чувствовалась многолетняя взаимная дружба, любовь и забота друг о друге. И хотя жили они в неблагоустроенной комнате разваливающегося дома, было у них тепло... теплом душ. Это не могло не рождать уважения к обоим.