В поисках молодости
Шрифт:
К счастью, гроза кончилась так же быстро, как и началась. Вскоре мы оказались в Пярвалке и вошли в пустой ресторанчик. Хозяин быстро растопил печку и поставил для нас кофе. Мои воробушки обсохли и рассказывали друг другу пережитое. Было видно — теперь они рады, что будет о чем рассказать дома; они глядели гордо и сами себе казались более опытными и закаленными, чем час тому назад. Они пели и плясали, стараясь согреться, и, к счастью, ни один из них не простудился и не заболел.
«С женой и с учениками, — писал я брату Пиюсу, — за несколько дней мы прошли все дюны Неринги. Поход был невероятно интересный, некоторые его минуты были не хуже, чем когда-то, во время путешествия по Альпам. И впрямь, по сравнению с Нидой и Юодкранте, с Прейлой и Пярвалкой Паланга кажется бледной тенью. Огромные горы чистого песка, гудящие волны, лодки, чайки, лоси и косули, аисты, стоящие на берегу — все это оставляет
Длинными осенними вечерами, когда за окнами шелестел нескончаемый клайпедский дождь, мы с Элизой, сидя перед настольной лампой, читали Стендаля, Флобера или Диккенса, восхищались каким-нибудь рассказом Горького или Чехова. Мне казалось, что Элиза чувствует себя одинокой вдали от Фреды, от близких, и я иногда спрашивал:
— Трудно тебе здесь, правда?
— Мне хорошо там, где ты, — отвечала она и улыбалась той улыбкой, которая восхищала меня с самого начала нашего знакомства.
Все больше мне хотелось взяться за большую работу. Какой она будет, поначалу не было ясно даже мне самому. Но теперь, после отъезда из Каунаса, где я провел столько лет, тамошние картины снова и снова вставали перед глазами. Я стал ярко вспоминать многие сцены, и мне хотелось изобразить в книге то, что я пережил. Я не знал ни как начать, ни как кончить книгу. Я видел только отдельные сцены, лица, но все они жили в моем сознании без связи друг с другом. Я вспоминал детство, друзей, с которыми рос, учился, и думал, что начать следовало бы с этого. Но когда я сел наконец писать, все пошло само собой, бессознательно. Написав страницу, я уже знал, что будет на следующей, а иногда прояснялось и несколько страниц, но не больше. Словно в тумане я видел будущее только что родившихся героев, их поступки, чувства, конфликты. И я чувствовал, что постепенно появляется что-то, о чем я много раз думал, но чего до конца не понял, пока не сел за свой стол. По правде говоря, сидел я не за столом, а за крохотной доской, которая, с поворотом ключа, спускалась с маленького шкафчика — первого предмета из мебели, купленного нами после свадьбы. Шкафчик был красивый, столик удобный, на нем помещалась даже настольная лампа, и писать было здесь уютно. Подняв глаза, я видел любимое лицо, склоненное над книгой. Почувствовав, что я смотрю на нее, Элиза отвечала мне взглядом, без слов спрашивая, не устал ли я, не нужно ли мне чего-нибудь. И я снова погружался в работу, потом мы ходили гулять, и я в сотый раз рассказывал своей подруге о том, что пишу и что собираюсь писать, и с одними моими проектами она соглашалась, другие критиковала, доказывая, почему она не согласна. Подумав, я часто соглашался с ее мнением.
Моя работа, увы, шла медленно и с трудом. Некоторые страницы выглядели сносно, некоторые даже недурно, но бывали такие, которые я чиркал и писал заново, иначе поворачивая действие, и удивлялся, что мои персонажи вдруг показались гораздо живее даже мне самому. Сев за большую работу, я чувствовал, как она меня то непреодолимо влечет, а то становится ненавистной, и мне кажется, что я никогда ее не кончу, что все написанное мной серо, скучно, ни для кого не интересно. Иногда целыми неделями я не писал ни строчки…
Прояснялись персонажи романа — Гражулис, Туткус, Скиргайла. Должен признаться, что у некоторых из них были прототипы, хотя, разумеется, я не изображал действительных лиц и событий. Довольно похож на Скиргайлу был один знакомый каунасец, учившийся в Берлине и позднее заболевший психической болезнью. Тому, кто внимательно читал эту книгу и роман «Дружба», нетрудно будет понять, кто из моих знакомых наделил своими чертами Туткуса.
Большую радость теперь доставляли мне письма друзей. Писали и Пятрас, и Костас, и Винцас Жилвнис. Казис, которого еще летом военный суд приговорил к четырем годам каторги, кажется, не написал ни слова, — может быть, ему этого не позволяли. Друзья рассказывали мне о своей литературной работе, о каунасских новостях. Я узнал, что в Каунасе, продержавшись всего лишь год, закрылся Театр молодых. Я вспомнил Юкнявичюса и Грибаускаса, которые жаждали революционизировать наш театр и когда-то основали студенческую труппу. Позднее они организовали Театр молодых. Теперь, как я узнал из писем, Юкнявичюс уехал в Москву изучать театр. Ему можно было позавидовать — перед ним откроется незнакомый и бесконечно интересный новый мир. Он увидит Москву, ее улицы, ее людей, ее музеи и театры. Смогу ли я когда-нибудь это увидеть?
Зимние каникулы мы провели в Каунасе, после Нового года я писал Винцасу: «У меня уже есть кусок романа. До, осени надеюсь кончить». В другом письме снова: «Эксплуатируя себя, пытаюсь по вечерам писать. Чувствую, что в моем знании жизни много есть пробелов, и это приводит меня в уныние, я
Я работал не только в гимназии — преподавал литовский язык и студентам в Институте торговли. Кроме того, меня просили работать по вечерам на каких-то курсах для чиновников, которые хотели изучать литовский язык (эти курсы мало кто посещал, и они скоро развалились). Вся эта педагогическая работа изнуряла меня так, что по вечерам не оставалось сил писать.
Весной 1935 года я впервые увидел Эстонию. Мы побывали в Тарту и Таллине. Очень милым, спокойным и интересным показался университетский город Тарту. «Здесь можно было бы пожить, поучиться и пошуметь», — подумал я. Таллин восхищал видом на море, массивными башнями, зеленью парков. На пароходе мы добрались до острова Сааремаа. Нас окружило северное безмолвие, неяркие цветы, древний замок. Куресааре и люди — вежливые, спокойные, культурные. Бросались в глаза трудолюбие и опрятность маленького народа, чистота в городах и деревнях.
А летом мы с женой снова поехали в рыбацкую деревушку за Палангу, где в прошлом году провели столько счастливых часов. Нас встретили маленькие рыбацкие домики, сохнущие на солнце сети, запах соли, вытащенные на берег черные, просмоленные лодки. Приехала пара молодоженов — Пятрас Цвирка со своей женой Марите.
С этого лета сильней всего застрял в памяти один эпизод. Когда в гости приехал наш с Пятрасом тесть, профессор Меркелис Рачкаускас, мы попросили рыбаков, чтобы они нас, мужчин, взяли в море. Рыбаки охотно согласились. Погода была удивительно прекрасной. Рыбаки подняли паруса, и лодка, смело разрезая воду, быстро удалялась от берега. Поначалу мы еще хорошо различали двух молодых женщин, которые махали нам руками и желали счастливого пути. Но вскоре мы уже не слышали их голосов, потом и они исчезли.
Медленно уходил вдаль берег, превращаясь в тусклое пятно, и все более серела деревня Ванагупе и лес рядом с ней. Наконец даже башня Палангского костела стала едва заметной. Рыбаки сказали, что мы отплыли от берега на четырнадцать километров.
Вдруг мы увидели, что по воде бегут крохотные барашки — белые небольшие волны. Увы, эти барашки быстро увеличивались, превращаясь в настоящих «баранов». Наша лодка накренилась, и нам на головы один и другой раз хлынула холодная соленая вода. Рыбаки пытались иначе поставить паруса, но у них что-то не получалось. Лодка еще сильней накренилась. Волна за волной катились на нас. Профессор поначалу пытался шутить, рассказывал, что когда-то, в молодости, был членом Херсонского яхт-клуба, что такие штормы ему нипочем. Но вскоре и он, подняв воротник пиджака, съежился.
Рыбаки не покладая рук вычерпывали воду, а лодка то взлетала вверх, то устремлялась в бездну. Казалось, мы уже не вынырнем. Но через минуту мы снова оказывались на гребне, подброшенные, кажется, до самого неба. Пятрас шутил, изображая страдающего морской болезнью, но вскоре эта болезнь скрутила всех нас. Вокруг все воняло солью и кружилось, кружилось.
Прошло очень много времени, пока мы снова не увидели берег, рыбачьи избушки, пятно леса. Но шторм не успокаивался. Ветер дул еще сильней, водяные горы с ревом катились под нами и через нас. Мы промокли до последней нитки. И когда наконец лодка уткнулась в твердый прибрежный песок, мы выскочили и, шатаясь, хлюпая водой, стали взбираться на дюны. Мы увидели жен — они ждали все то время, пока мы были в море. Они уже давно разглядели нашу лодку, кидаемую штормом, и пережили неприятные минуты, потому что рыбаки, находившиеся на берегу, сказали им, что мы угодили в серьезный переплет. И рыбаки, с которыми плыли, откровенно признались, что паруса были не в порядке. В море они это заметили и попытались исправить, но тут налетел шторм. Лишь хладнокровие рыбаков спасло нас.
С небывалым наслаждением мы выпили по хорошему глотку коньяка из плоской бутылки профессора. А женам пришлось сушить и гладить нашу одежду, которую мы могли надеть лишь на следующий день. Лишь тогда все плавание нам, мужчинам, стало казаться не столько страшным, сколько смешным. Но наши жены никак не могли согласиться с таким настроением…
На исходе лета мы поехали в мою родную деревню. Родные, особенно мама, встретили меня, уже не одного, с прежней нежностью и любовью. Мама угощала нас, боялась чем-нибудь не угодить своей снохе. Но снохе все здесь нравилось: дитя города она всегда любила деревню, и мы дни напролет ходили по полям Я рассказывал ей сотни маленьких историй детства, которые мне теперь казались значительными. И было приятно, что Элиза слушала их, вместе со мной поднималась на Часовенную горку проведала холмик, на котором когда-то стояла наша старая изба, ходила по саду, собирая сбитые ветром яблоки, и боялась пчел. Мама и братья сразу подружились с ней.