В поисках молодости
Шрифт:
Из Каунаса приехала мать Элизы — ласковая, добрая женщина. В ее глазах я видел тревогу и безмолвный вопрос, на который не мог ответить.
Наутро в больнице мне сказали, что у меня родился сын. Потом я увидел бледное лицо на белой подушке. Я сел у кровати. Элиза снова взяла мою руку и сказала:
— Вот видишь, все хорошо…
— Да, — ответил я. — Все будет хорошо, пока у меня будешь ты.
Сына мы назвали именем моего покойного отца — Томасом.
Дома начались новые заботы. Но я был счастлив. Теперь Элиза с сыном жили в соседней комнате, и я с тревогой и радостью часто просыпался ночью, когда просыпались они. И я снова засыпал, думая, что ждет моего сына в эту тревожную, мрачную эпоху, в которую он пришел. Хотелось, чтобы бури прошли стороной, не коснувшись его. Увы, за моими окнами был мир, который жил своими
Стояла золотая осень, и меня безудержно тянуло на родину. Я собирался написать рассказы, в которых главное место должны были занять люди и пейзаж родных мест. Во время осенних каникул я побывал в родной деревне, где нашел тех же любимых людей. Они все еще жаловались на тяжелые времена, возмущались насилием и полицией. Они спрашивали у меня, что станется с Клайпедой, и трудно было им ответить — не хотелось верить самым худшим предчувствиям.
Из деревни я вернулся, набравшись впечатлений, заново ощутив все, что знал сызмальства. Как-то понятней и ближе стали мне люди со своими заботами и делами. «Сегодня я вернулся из деревни и Каунаса, — писал я своему другу Жилёнису. — Особенно полезной была поездка на родину, так как за неделю я набрал здесь столько первосортного материала для повести, что не могу нарадоваться».
Я работал как никогда быстро, забыв все вокруг. То, что я знал раньше, видел и пережил, переплеталось с новыми впечатлениями, и я чувствовал, что рождаются образы и люди, новые для меня самого и вместе с тем знакомые. Я не знал, что получится, но писал и писал целыми вечерами, даже ночи напролет. Я сам удивился, когда поставил последнюю точку, кончив рассказ, который позднее получил название «Дерево и его побеги». Но в сознании возникали новые образы, и я уже думал о новых прозаических работах. Я чувствовал, что наступает зрелость, что выросли требования к самому себе.
Каждый день я получал весточки из Каунаса. Мои друзья интенсивно работали. Пятрас Цвирка еще в прошлом году опубликовал роман «Мастер и его сыновья». Борута готовил к печати большую повесть «Деревянные чудеса». Жилёнис издавал свой первый роман «Школа в Будвечяй». Каунас меня и привлекал и отпугивал. Я писал Жилёнису: «Гимназия мне надоела… Все мечтаю о Каунасе, но… Едва туда поеду, как опять хочется обратно: сплетни, интриги, все наступают друг другу на пятки — невыносимо».
Я уже привык общаться с читателем, теперь не представлял себе жизни без тесного контакта с ним. «После рождества я надеюсь активнее работать в «Культуре» и «Литовских ведомостях», — писал я Жилёнису, — хоть эти органы мне и не очень нравятся. Ничего не поделаешь, иначе нельзя поддерживать связи с читателем».
Дела в Европе стали еще хуже. Весной 1938 года гитлеровская Германия наконец завершила свои старые планы — присоединила Австрию. Как в 1933 году из Германии, так теперь из Австрии в другие страны бежали лучшие писатели и работники культуры.
Несколько дней спустя панская Польша вручила Литве знаменитый ультиматум об установлении дипломатических отношений. Фашистское правительство Литвы без малейшего сопротивления приняло ультиматум, отказавшись от захваченной столицы — Вильнюса. Конечно, народ Литвы никогда не отрекался от него. Позднее мы узнали, что, если бы не серьезные предупреждения Советского Союза, Польша напала бы на Литву. Наш народ мучительно переживал этот ультиматум. И пожалуй, сильнее всех переживали литовцы Клайпедского края — им стало ясно, что правительство Литвы бессильно перед угрозами империалистов.
Перед лицом подобных событий наша интеллигенция все острее анализировала положение и искала своего места. Уже давно среди интеллигенции произошло идейное расслоение. Но лучшие ее представители перед лицом растущей угрозы фашизма и империализма повернули по новому пути.
Особенно характерна позиция широко известного поэта Людаса Гиры. Долгие годы он был теснейшим образом связан с правящими кругами. Но, съездив в Советский Союз, он изменил свои взгляды. Еще раньше он смело участвовал в праздновании пушкинских дней в Каунасе. Этот вечер превратился в антифашистское событие. Гира много писал о борьбе Пушкина против царской реакции, о его известности в Советском Союзе, и это звучало необычно. Кроме того, Гира издал несколько номеров своего журнала «Литературные новости», посвященных юбилею Пушкина и культуре Советского Союза. Старый
Может быть, это письмо было причиной того, что между мной и Гирой завязались более тесные отношения. Раньше, хоть мы и были знакомы, мы относились друг к другу холодно. Теперь у меня все больше симпатии вызывала новая позиция поэта, хотя многие левые интеллигенты тогда сомневались в ее прочности.
…В Испании продолжалась гражданская война. Империалистические государства, прежде всего Франция и Англия, старались если не помогать, то хоть не мешать франкистам. Многие наши газеты были заполнены материалом о героической борьбе испанцев и интербригад. Не имея возможности иначе поддерживать испанский народ, мы жертвовали деньги на покупку оружия.
Из Испании до нас дошла весть, что на Арагонском фронте весной 1938 года погиб антифашистский литовский писатель Алексас Ясутис. [106]
Все росла обоюдная ненависть между литовцами и гитлеровцами в Клайпеде. Еще перед выборами в Клайпедский сеймик немцы на Тильзитском мосту повесили соломенное чучело «жемайтийца» и потом его сожгли. Так «культурная нация» демонстрировала свое отношение к «низшей расе», словно предупреждая, чего ждать литовцам от нацистов…
106
Ясутис (Юльмис) Алексас (1910–1938) — писатель-антифашист, участник Интербригады, погибший в Испании.
В ФИНЛЯНДИИ
Летом 1938 года мы отправились в путешествие по Эстонии и Финляндии. Об этом путешествии я мечтал с гимназических времен — тогда я читал литовский перевод «Калевалы» и был просто потрясен ее суровой северной красотой. Меня восхищали и удивительный роман финна Алексиса Киви «Семеро братьев», и Линанкоски, и Юхан Ахо.
Выйдя из Таллинского порта, пароход пересек голубой Финский залив. Миновав прибрежные острова, островки и скалы, он причалил к набережной, за которой начался город, непохожий на другие. Хельсинки называли белым городом не только из-за летних белых ночей, но из-за домов, больших, монументальных, чаще всего построенных из белесого камня. По обеим сторонам просторных улиц на расстоянии друг от друга возвышаются здания, а между ними торчат огромные гранитные скалы. Вокруг цветут цветы. Некоторые дома построены всемирно известным финским архитектором Саариненом. Особенно радуют здания железнодорожного вокзала и парламента — просторные, светлые, мощные и изящные. Всюду поражает непривычный порядок и чистота — все подметено, отмыто, подстрижено, покрашено. Ночью так светло, что можно на улицах читать газету или книгу. Мы ходили по городу, по богатым магазинам, в которых продавцы говорили на финском и на шведском, а при необходимости — и на немецком языке. На улицах, в гостиницах, в автобусах кишели немецкие туристы. Буржуазия повсюду подчеркнуто показывала свою благосклонность к Германии и ненависть к соседу — Советскому Союзу. Когда в старинном городе Виипури (Выборг) под Ленинградом, купив газету, я спросил у киоскера, почему здесь нельзя говорить по-русски, он осмотрелся, не слышат ли его, и ответил:
— Боятся. По-русски почти все умеют, но говорить боятся…
Позднее в средней Финляндии, на курорте Пункахарью, мы познакомились со студентом из Хельсинки, который служил во время летних каникул в гостинице. Вскоре выяснилось, что он неплохо говорит по-русски и хорошо относится к Советскому Союзу. Можно было догадываться, что он — член компартии. Он с ненавистью говорил о нацистах, нахлынувших в Финляндию, и о стремлении Советского Союза избежать войны, о его национальной политике, благодаря которой Финляндия является независимым государством. Нетрудно было понять, что в Финляндии немало людей думают так, как этот студент.