В поисках пути
Шрифт:
Красильников заметил впереди красный холм и направился к нему. Холм вздымался шапкой пламени среди светлой желтизны леса. Склоны его были усеяны кустиками голубики, они-то и создавали окраску. Продолговатые синие ягоды, похожие на большие капли, густо висели под малиновыми листьями. Стоило наклонить кустик или схватить его в охапку, как красный блеск потухал, вспыхивали голубые полосы и пятна. Красильников бросил наземь котелок и чайник и сказал Лахутину:
— Я остаюсь здесь, Павел Константинович. Разведу костер, соберу ягод, буду тебя ждать.
— Ладно, жди. К вечеру подойду. Чего-нибудь подстрелю на бережку Рыбной.
Лахутин ушел дальше, а Красильников
Темное утро подползло к темному полудню. Светлее не стало, но стало совсем тихо. Лес вслушивался в себя, вздрагивая от каждого звука со стороны: изредка с горы валились камни. Красильников задумался над своей странной жизнью. Она была запутана, как это непонятное небо, ее тоже трясли безмолвные бури. Он любил выспренние сравнения и хотел развить параллель между жизнью и осенним небом. Однако небо было далеко, а жизнь с ним, нужно было как-то ее утрясти, чтоб стало хоть немного удобней существовать, — никакие сравнения не подходили. Красильников тихо вздохнул и стал вспоминать события последних двух недель.
12
Все неприятности начались с его дурацкой докладной записки, теперь это несомненно. Вначале вопрос казался чисто научным: из опытов с маленькой печью выходило, что обжиг можно вести интенсивней, стоит лишь побыстрее перемешивать порошок и не жалеть угля в топке. В лаборатории все легко увязывалось, а вот на большой печи концы не сошлись с концами. Заводская печь вела себя по-иному, выведенные в комнатных печурках закономерности для нее не годились, она жила по собственным законам. Тут он ошибся. Он должен это с сожалением признать. Он это признает. Прискорбный, но не такой уж редкий научный просчет — вот как надо оценить его докладную записку. На этом следовало бы поставить точку.
На этом нельзя ставить точки. Техническая проблема нелепо перемешалась с личными отношениями. Пинегин уверовал, что Красильников круто поднимет выдачу огарка, но ни Прохоров, ни рабочие, хорошо знающие обжиговый цех, не допускали и мысли, что в нем можно совершать перевороты. Как же они могли оценить его поступок, если сомневались в его технической обоснованности? Только так: дело не в технике, а в дрязгах. Логично
Красильников приподнялся. Полдень неслышно стерся, краски мира тускнели. Сперва земля потеряла свой красный цвет, потом все оттенки неба поглотила вечерняя мгла. Один лиственничный лес еще горел тысячами ярких свечей на черной земле под черным небом. Потом и его сияние стало угасать.
И тут Красильников ощутил кожей лица и рук новую перемену в окружающем. Пронзительный воздух осени теплел и смягчался. Земля засыпала, как и лес, вое засыпало в мире, наверх поднималась отпускающая внутренняя теплота, последняя теплота перед окостенением — шла зима. Это была настоящая зима, не тот первый ее наскок, прочная зима, месяцев на шесть, если не больше. И она надвигалась обманчивой минутной теплотой, она гладила пуховыми ладошками перед тем, как ударить когтями. В воздухе большими рваными хлопьями закружился снег.
Красильников снова улегся. Итак, он остановился на том, что надо отступать. Хоть и запоздало, хоть и иным способом, чем собирался раньше, он обязан отвести подозрение, что подсиживал Прохорова. Пора кончать испытания — другого выхода нет. Прохоров прав: переворота в технологии он не добьется. Да, конечно, кое-что он нашел, многие неполадки раскрыты, их теперь легко исправить. Прохоров сам признает, что их есть за что укорить. Пусть, он не опасается. Будут не укоры, а признание, что искали больших решений, — больших решений не нашли. Он скажет о своих просчетах, а не о просчетах цеха. Форма будет соответствовать существу, Федор, не тревожься!
Неподалеку ухнуло: первый ком снега сорвался с ветви. Белая мгла все гуще наваливалась на землю. На бумаге, где лежала собранная голубика, громоздился снежный купол, занесен был и приготовленный для костра валежник. Красильников ногой разметал снег и зажег костер. Пламя плеснуло вверх, багровые блики заиграли на побелевших лиственницах. Ночь обступила костер, она теснила его, старалась удушить и, отбрасываемая, следила из-за стволов тысячью настороженных глаз. Хлопья снега густо летели в огонь, плясали в его струях и, расплавляемые, тонко шипели. Костер загудел, его удалой голос далеко разносился в оцепеневшем лесу.
Когда Лахутин вышел на огонь, Красильников сидел уткнув лицо в ладони.
Лахутин свалил на землю добычу — двух серых куропаток и загодя побелевшего зайца — и с тревогой поглядел на товарища. Тот казался больным, он вдруг осунулся, и постарел.
— Чего-то с тобой делается, — проговорил Лахутин, грея над костром руки. — Я давно присматриваюсь: плох ты. К врачу надо…
Красильников повернул к нему печальное лицо.
— Ничего со мной не делается. Я здоров. Я засыпаю.
13
Лахутин жарил на вертеле, приготовленном из ветки, обеих куропаток, а Красильников дремал у огня. Снег жалил все гуще, становился мельче. Погода продолжала переламываться — похолодало. Красильников вдыхал запах снега и леса, это был сложный запах, в нем путались терпкость голубичных листьев, тонкое дыхание желтой хвои, сладковатый аромат корья и смутная теплота цепенеющей земли. Усталость сидела в каждой клетке, зима мутила голову, хотелось лечь и передохнуть, немного — месяца три-четыре, до нового солнца.