В поисках синекуры
Шрифт:
— Я не буду врать. Я расскажу все.
— Дело ваше, сказала Маша. Меня как раз Машей звать. Можешь и срок заработать своим рассказом.
— Пусть! Я виноват, один я! Передайте им — Малюгину, Анфисе — я виноват... Скажите, живы они, здоровы?
— Узнаешь, Савушкин, не торопись. И говорить тебе много нельзя, а волноваться тем более. Спокойно, вынимаю иглу.
— Спасибо, Маша. Хорошо, Маша. Но вы не торопитесь, посидите минут пять. Я вам самое главное расскажу, Маша. Самое... из-за чего все вышло...
От растекшейся в теле, ожившей в нем чужой крови, плотного и невесомого тепла, нежной слабости и сиреневой дымки в голове Доке стало казаться, что сестра Маша согласна выслушать его, только ее нужно заинтересовать, озаботить своими переживаниями, и он поспешно начал говорить:
— Пожалуйста, мне надо кому-то рассказать... А вы, Маша, все так хорошо понимаете. Вам будет интересно: все из-за любви этой... Вы любили сильно-сильно? А вас? Ну, не в этом дело, я не допрашиваю.
О, сестрица Маша! Тут произошла большая ошибка. Теперь я понимаю. А тогда... тогда пожелал быть человеком: вернулся к Доку и Анфисе. И побежало время, которое вроде все исправляет, лечит. Чепуха, Маша. Время ни при чем, если люди сами с собой справиться не могут. Оно стало почти прежним: поездки за грибами, в столицу, иногда рестораны дорогие, вечеринки, разговоры о науке, музыке, книгах... и опять поездки: я — за рулем, они — на заднем сиденье. У меня — машина, у него, Доки, так получалось, — Анфиса. Ведь он умеет ухаживать, говорить, развлекать, рассказывать смешные истории. Он уверен, элегантен, везде уважаем... Я сказал «почти прежним», но время было уже другое: Док и Анфиса сближались. Я видел это, они — нет. По крайней мере, Док. Он поглупел как-то, невпопад шутил и все искал горячими глазами Анфису, а если брал ее руку в свою, то стискивал так, что Анфиса ойкала, или принимался сумасшедше целовать ее руки. Я сказал ему раз: «Док, опомнись, ты глупо смотришься, она же распаляет тебя, приглядись». Он глянул на меня радостно-виновато, но не понял ничего. Я Анфисе: «Не дурачь старика, плохо играешь, противно быть зрителем». — «Что-о, возмутилась она, да я же его люблю, теперь люблю... и не суйся, крепче за баранку держись, шофер Савушкин!»
И я запутался совсем, сестрица Маша: не мог уступить Анфису, не мог образумить Дока, не мог уйти от них. Ничего не мог! Знал одно: люблю Анфису, прощаю ей все, злюсь, называю ее последними словами и опять прощаю. Сцепились. Сплелись. На работе еще туда-сюда, а как вечер — вместе. Стали и спать кто где в квартире Дока, Напивались под музыку. Бред, ревность... Нет, за рулем я всегда был трезвым — пижонства, лихачества не терплю, — а по вечерам набирался бренди, ликеров марочных. И голова вроде пухла, росла, и сердце частило, как у невротика. Пугался: что мы делаем? Психи ведь! Бежать надо кому-то! А почему мне?.. Все-таки раз убежал, сутки просидел в квартире Витьки Бакина. Нашли, уговорили вернуться: не могли без меня. Док не мог.
Об одном я тогда думал: зачем до службы на Анфисе не женился, зачем после службы не поехал в деревню, зачем два года ждал отдельной комнаты, зачем позвал ее в городскую неразбериху, зачем познакомил с доктором Малюгиным?.. Так и стояло в моей тяжелой голове одно огромное: ЗАЧЕМ?
Наступил этот субботний день. Было душно с утра, погромыхивало где-то за городом. Поехали в лес смурные, усталые. Док приказал ехать дальше — чтобы проветриться. На опушке потом они выпили бутылку «айгешата», а я, шофер, обошелся минеральной. И развеселились они, начали убегать от меня вроде шутя. Найду — целуются. Увидят — убегут. Снова ищу... Ходил я, ходил, плюнул, вернулся к машине. Лес, речка чистенькая, белые облака в, синем небе — все показалось меленьким, никчемным, чужим. Перестал даже понимать, для чего все это вокруг... И твердил только, твердил себе: уеду в деревню, вот дотерплю до города, а там вещички в чемодан — и чтоб глаза мои ничего не видели... Они пришли хохочущие, расхристанные — видно, еще выпили вина, — ссыпали в багажник две корзины зонтиков пестрых... ну да, хорошие грибы нужно искать, а эти никто не берет, считают мухоморами... Меня не видят, совсем не замечают. Как угодливому таксисту, крикнула Анфиса: «Заводи, вези!»
Завел, повез, сестрица Маша. А день раскалился прямо, ни грозы, ни ветерка, душно и жарко. На шоссе гарь, от шоссе гудроновая вонь, в машине душный запах «айгешата». Набрал скорость, опустил стекла, сижу, сквозняком меня пронимает, а все равно задыхаюсь. И вижу — кое-как, по наитию веду машину. Справа сплошная полоса леса, слева лес, но слева еще и машины встречные, держусь правее — и все. А злость накапливается в груди, подступает к горлу: нехорошее чувствую, а что — не пойму точно. Тут они целоваться начали, но не как прежде — без смеха, шуточек, осторожно,
Все, сестрица Маша, чистая правда, одна правда. Только одного не пойму: почему я тогда не увидел Анфису? Выпрыгнула она, откатилась в сторону, убежала с перепугу? Скажите, где Анфиса?..
Дока прислушался. Никто ему не ответил. Он осторожно приоткрыл глаза: палата была пуста и бела, в окне — сияющее синеватое небо, понизу, в отдалении — желто-зеленые осенние макушки леса... Давно ли ушла сестра, слушала ли его? Или все привиделось, примерещилось? Да нет, он уже разумно мыслит, и боли поуменьшились, одолевает их без уколов. Правда, слаб очень, засыпает часто, и тогда мучают полусны-полувидения. Но звать сестру Дока не стал. И Анфису тоже. К чему? Она не придет. И неожиданно для себя он тихо, длинно рассмеялся: ему показалось, он почти понял сейчас что-то самое важное, главное о себе, Малюгине, Анфисе; почувствовал своим нутром, душой, верно почувствовал, но это надо обдумать, обратить в слова; пока он не может — туманится голова, от напряжения стучит сердце... Дока смеялся, долго и всезнающе смеялся, чтобы сохранить в себе чувство догадки, которая может стать провиденьем.
Был хирург, сам развинтил, ослабил железо и дерево «кровати-центрифуги» — так и назвал ее, посмеиваясь, — снял гипс с руки и ноги, освободил от бандажей, перевязок, прощупал переломанные ребра, тазовую кость справа, похмыкал довольно и приказал лежать теперь «без скафандра», но ни в коем случае не пробовать сесть или тем более стать на ноги: «Второй раз сращивать, свинчивать не буду, посажу в инвалидную коляску — и катись жить на трехколесном велосипеде, автомобиля-то уже не захочешь». А Дёма Савушкин лежал и наслаждался свободным, невесомым лежанием как раненый рыцарь, вынутый из доспехов, как задыхающийся водолаз из тяжелого костюма, как рак-отшельник из тесной раковины, как оживающее семя из роговой оболочки, как... других сравнений он не нашел, однако и этих ему было достаточно, чтобы ощутить себя счастливым, уверовать в свое выздоровление. Савушкин даже запел, когда появилась веселенькая няня Михалывна и выложила на тумбочку передачу Витьки Бакина: яблоки, сыр, копченую колбасу. Ах, дьявол, колбасы московской добыл! И с нарочитой строгостью осведомился у Михалывны:
— Ты это... ничего не подтибрила?
Няня засияла, по-девичьи зарумянилась, замахала пухлыми ручками. Ясно было: Витька понял ситуацию, щедро «уважил» нахальную старушку.
Явился наконец и Витька Бакин, от двери сделал рукой «физкульт-привет» — намеренно развеселый, чтобы с ходу, с наскоку уличного, вольного, здорового человека взбодрить залежавшегося друга, поделиться своей душевной безунывностью; пожал жестко рабочей рукой Докину бледную и обмякшую, чмокнул в щеку, овеяв сигаретным ароматом, парикмахерским одеколоном «Полет», подтащил стул, уселся, прочно расставив ноги, опять же показывая Доке: мы с тобой крепкие, надежные ребята, все вытерпим, «перемогем» и, как говорится, «грудью дорогу проложим себе». Был он в вельветовом пиджаке, финских синих джинсах, желтых английских корочках под лавсановые носки — манекен прямо-таки из столичного универмага или, что вернее, жених (теперь уж наверняка) студентки торгового техникума, у которой папа и мама ответственные торговые работники. Но это была внешняя сторона Витьки Бакина, он ей всегда уделял повышенное внимание, даже на флоте клеши, форменку в ателье сдавал перешивать; а глаза Витькины, такие нехитрые, блескуче-карие, не особенно веселились, он прятал их под бровками, в морщинках улыбки, словно бы боялся дать им полную свободу для обозрения больного друга, палаты, окружающей реальности. И Дока, помогая Витьке справиться с суетливостью первых минут, просто попросил:
— Дай сигарету.
— Опух небось без курева? — Витька прикурил, сунул ему в губы. — А ты ничего... вроде собранный правильно, как по схеме.
— Сколько я тут?..
— Почти что месяц, считай.
— О-о!..
— Не заметил? У тебя это... сотрясение головы сильное было, потому не пускали. Я ходил, с Михалывной чуть не породнился: внучка у нее незамужняя, познакомила, пришлось в киношку два раза сводить. Проворная старушка.
— Бессовестная.