В поисках утраченного времени. Книга 7. Обретенное время
Шрифт:
Перед самой войной небольшие хроники, весьма прозрачные для тех, кого называли посвященными, стали намекать на самый большой грех господина де Шарлюса. Одну из них, озаглавленную «Злоключения старой светской кокотки, или Тоскливые дни баронессы», госпожа Вердюрен купила в количестве пятидесяти экземпляров, чтобы одаривать своих знакомых, а господин Вердюрен, заявив, что и Вольтер не написал бы лучше, пристрастился читать их вслух. С началом войны тон изменился. Теперь стали разоблачать не только гомосексуализм барона, но и его якобы германское происхождение. Фрау Бош, Фрау ван ден Бош – таковы были прозвища, под которыми отныне фигурировал господин де Шарлюс. Один отрывок весьма поэтического характера вызывал в памяти танцевальные мелодии Бетховена, он назывался «Аллеманда». Два других: «Американский дядюшка и франкфуртская тетушка» и «Кавалер из арьергарда», прочитанные с пристрастием членами маленького клана, вызвали одобрение самого Бришо, который вскричал в избытке чувств: «Только бы нас не вымарала эта весьма влиятельная дама Анастасия [34] !»
34
«Анастасия» – так во время войны называли цензуру.
Сами статьи были гораздо тоньше и остроумнее, чем эти нелепые заголовки. Их стиль был позаимствован у самого Берготта, но таким образом, что лишь я один оказался способен это почувствовать, и вот почему. Писания Берготта ни в коей степени не повлияли на Мо-реля. Оплодотворение произошло совершенно особым образом и столь редкостным, что ради одного этого я привожу его здесь. Я в свое время отметил удивительную манеру Берготта подбирать слова при разговоре и выговаривать их. Морель, которого я в течение долгого времени встречал у Сен-Лу, умудрялся тогда делать на этом «пародии», превосходно имитировал
Морель, который служил в это время в департаменте печати и чья французская кровь бурлила в венах, как виноградный сок в бочках Комбре, считал, что сидеть в департаменте отнюдь не то, чем следует заниматься во время войны, и записался добровольцем в армию, хотя госпожа Вердюрен сделала все возможное, чтобы убедить его остаться в Париже. Разумеется, она была возмущена, что господин де Камбремер, в его-то возрасте, находился при штабе, и это она, которая о каждом мужчине, не посещавшем ее, говорила: «Ну и где же теперь такой-то умудрился спрятаться?», и когда ей отвечали, что такой-то с первого дня находится не где-нибудь, а на передовой, отвечала без зазрения совести, верная своему обыкновению лгать, а быть может, привычке постоянно ошибаться: «Ничего подобного, он и шагу не сделал из Парижа, он занимается здесь чем-то таким, не слишком опасным, кажется, сопровождает министра, я вам говорю, я отвечаю за свои слова, я это точно знаю от одного человека, который видел его своими собственными глазами»; но завсегдатаев – это же совершенно другое дело – она не хотела отпускать, считая войну большой «скучищей», ради которой они ее бросают. И она предпринимала всевозможные шаги, чтобы они остались, и получала двойное удовольствие, приглашая их на ужин, потому что пока они еще не пришли или когда уже ушли, она имела возможность поиздеваться над их бездействием. Ей очень нужно было, чтобы завсегдатай попался в эту ловушку, и ей было весьма досадно видеть, что Морель продолжает упорствовать; она долго и безуспешно внушала ему: «Ну да, да, вы служите теперь в этом департаменте, а не воюете на передовой. Главное – быть полезным, по-настоящему участвовать в войне, будь ты на фронте или в тылу. Одни на фронте, другие в тылу, да, вы в тылу, и будьте спокойны, все это правильно понимают, и никто не кинет в вас камень». Точно так же совсем при иных обстоятельствах, когда мужчины еще не были столь редки и ей не приходилось, как теперь, принимать у себя в основном женщин, если одному из них случалось похоронить мать, госпожа Вердюрен тут же принималась убеждать его, что он так же может продолжать посещать ее приемы. «Горе носят в сердце. Вот если бы вы собирались отправиться на бал (которых сама она не давала), я бы первая вам это отсоветовала, но тут, на наших средах, или в ложе бенуара, никто этому не удивится. Все знают, что у вас горе». Теперь же, когда мужчин стало так мало, а траура, напротив, слишком много, было бесполезно и пытаться удерживать их от светских визитов, войны хватало на всех. Госпожа Вердюрен цеплялась за оставшихся. Она желала их убедить, что они принесут гораздо больше пользы Франции, оставшись здесь, в Париже, как некогда она их уверяла, что усопший был бы только счастлив видеть, как они развлекаются. Несмотря на это, мужчин у нее оставалось все меньше; может быть, она порой и жалела о своей размолвке с господином де Шарлюсом, из-за которой он больше не появлялся у нее.
Но хотя господин де Шарлюс и госпожа Вердюрен больше не посещали друг друга, они не перестали от этого госпожа Вердюрен – принимать, а господин де Шарлюс – выходить в свое удовольствие, как будто бы ничего не изменилось – с одной только небольшой и малосущественной разницей: к примеру, на приемах у госпожи Вердюрен Коттар появлялся теперь в мундире полковника из спектакля «Остров мечты», весьма похожей на мундир гаитянского адмирала, а широкий небесно-голубой бант на сукне напоминал форменное платье воспитанниц приюта для девочек; господин де Шарлюс, оказавшись в городе, откуда исчезли взрослые мужчины, к которым он питал склонность прежде, поступил так, как некоторые французы, любители женщин во Франции, но вынужденные жить в колониях: сперва по необходимости, потом по привычке, затем войдя во вкус, он стал питать склонность к совсем юным особам.
Впрочем, первая из этих характерных черточек исчезла довольно быстро, поскольку Коттар вскоре умер «лицом к врагу», как писали газеты, хотя он и не покидал Парижа, но он слишком переутомился для своего возраста, а за ним вскоре последовал и господин Вердюрен, чья смерть, похоже, опечалила одного-единственного человека, и это был Эльстир. Я имел возможность изучить его творчество, как мне кажется, в достаточно полном объеме. Но он, особенно по мере того, как старел, все больше суеверно привязывался к обществу, которое предоставляло ему модели, и затем, подвергшись алхимическому процессу через впечатления и ощущения, само превращалось у него в произведение искусства, дарило ему публику и зрителей. Склонный по-материалистически верить, что главная красота заключена в самых простых вещах, и в госпоже Эльстир ценя этот тип чуть тяжеловесной красоты, которую он лелеял, которую стремился передать в своих картинах и рисунках, он понимал, что с господином Вердюреном исчезли последние следы того социального окружения, тленного и преходящего – так же быстро устаревающего, как и сама мода на одежду, частью которого она и является, – которое поддерживает искусство, удостоверяет его подлинность, так Революция, уничтожив изысканную утонченность XVIII века, могла бы привести в отчаяние живописца галантных празднеств или заставить страдать Ренуара оттого, что исчезли старый Монмартр и Мулен де ла Галетт; но главное, он понимал, что с господином Вердюреном исчезли его зрение и его восприятие, то есть самое верное видение его живописи, которая, если можно так сказать, и жила в этом любящем взоре. Конечно, появились молодые люди, которые тоже ценили живопись, но это была другая живопись, и они не получили, в отличие от Свана, в отличие от господина Вердюрена, уроков вкуса Уистлера, уроков правды Моне, позволяющих им по справедливости оценить Эльстира. Он словно осиротел после смерти господина Вердюрена, с которым, впрочем, рассорился уже много лет назад, и ему казалось, будто какая-то часть красоты его картин исчезла вместе с исчезновением какой-то части осознания и видения этой красоты.
Что же касается изменений в пристрастиях господина де Шарлюса, тут он не отвергал никаких возможностей. Поскольку он поддерживал бурную переписку с «передовой», у него не было недостатка в зрелых мужчинах, из тех, что получали увольнительную.
Во времена, когда я еще доверял всему, что говорили вокруг, я мог бы постараться, слыша, как Германия, затем Болгария, а потом Греция пытаются убедить всех в своих мирных намерениях, принять эти заявления на веру. Но с тех пор как жизнь с Альбертиной и Франсуазой приучила меня подозревать у них мысли и планы, которые они не выражали вслух, никакие, даже самые, казалось бы, искренние заявления Вильгельма II, болгарского короля Фердинанда и греческого – Константина уже не могли обмануть мой инстинкт, научившийся угадывать, что за всем этим стоит. Разумеется, мои ссоры с Франсуазой и Альбертиной были частными ссорами, которые могли заинтересовать лишь жизнь этой маленькой духовной клеточки – человека. Но в то же самое время клетка эта является частью живого тела, человеческого тела, то есть соединения клеток, каждое из которых по сравнению с ней одной – огромно, как Монблан, точно так же существуют гигантские упорядоченные нагромождения индивидуумов, называемых нациями; их жизнь повторяет, только в больших масштабах, жизнь составляющих их клеток, и тот, кто не способен понять загадку, реакции, законы этой клетки, говоря о борьбе наций, будет произносить лишь ничего не значащие слова. Но если он хорошо разбирается в психологии индивидуумов, эти колоссальные массы скопившихся индивидуумов, сталкивающихся друг с другом, будут обладать в его глазах красотой еще более впечатляющей, чем борьба, возникшая просто из столкновения двух характеров; он увидит их в масштабе, какими видят высокого человека инфузории, которых нужно более десяти тысяч, чтобы заполнить пространство, равное одному кубическому миллиметру. Так, уже в течение какого-то времени огромная фигура, представлявшая Францию, заполненная по всей своей площади миллионами крошечных многоугольников самой разнообразной формы, и другая фигура, заполненная еще большим количеством многоугольников, Англия, переживали один из таких конфликтов. И с этой точки зрения, тело Франции и тело Англии, равно как и тела союзников и врагов, вели себя в каком-то смысле как индивидуумы. Но удары, которыми они обменивались, подчинялись этим бесчисленным правилам бокса, принципы которого изложил мне Сен-Лу; и поскольку, пусть даже и считали их индивидуумами, они все же представляли собой гигантские агломерации, конфликт принял масштабы огромные и величественные, словно вздыбленный океан с миллионами волн пытается смять многовековую линию скал, как будто гигантские ледники, медленно и угрожающе раскачиваясь, пытаются разрушить рисунок гор, меж которыми они заключены.
Несмотря на это жизнь оставалась почти такой, как прежде, для многих персонажей этого рассказа, а именно для господина де Шарлюса и Вердюренов, как будто бы и не было рядом с ними никаких немцев, поскольку постоянная угроза, хотя как
Вот так Вердюрены продолжали давать обеды (а вскоре одна лишь госпожа Вердюрен, поскольку незадолго до этого господин Вердюрен умер), а господин де Шарлюс продолжал предаваться удовольствиям по своему обыкновению, ничуть не заботясь о том, что немцы – остановленные, правда, той кровавой преградой, что обновлялась практически каждый день, – находились всего лишь в часе езды от Парижа. Впрочем, нет, пожалуй, Вердюрены об этом все-таки думали, ведь это был как-никак политический салон, где каждый вечер обсуждали ситуацию на фронте, причем не только в сухопутных войсках, но и на флоте. Они и в самом деле думали об этой кровавой каше, в которой уничтожались полки, перемалывались солдаты, но сознание до такой степени умножает и выделяет то, что имеет отношение к нашему благополучию, и в то же время делит на невообразимо огромное число все, что к нему отношения не имеет, что гибель миллионов неизвестных людей задевает нас не больше, чем сквозняк, и неприятен нам не более, чем он же. Госпожа Вердюрен, страдающая мигренями и не имеющая возможности унять головную боль, макая круассан в кофе с молоком, в конце концов добилась с помощью Коттара специального разрешения и смогла отныне заказывать их в одном ресторане, о котором уже шла здесь речь. А добиться этого у нынешних властей было немногим легче, чем добыть звание генерала. Свой первый круассан она заполучила в то самое утро, когда все газеты сообщили о гибели «Лузитании» [35] . Макая круассан в кофе с молоком и щелкая пальцем по газетной странице, чтобы та не сворачивалась и лежала ровно, а ей не приходилось задействовать другую руку, необходимую ей в тот момент для макания круассана, она говорила: «Какой ужас! Все прочие трагедии просто меркнут перед подобным ужасом». Но смерть всех этих несчастных, должно быть, представлялась ей в тот момент в одну миллиардную от истинных масштабов трагедии, поскольку, когда она с набитым ртом высказывала эти свои соболезнующие сентенции, лицо ее выражало скорее удовольствие от круассана, столь полезного при мигренях.
35
Английский теплоход «Лузитания» был торпедирован у берегов Ирландии в мае 1915 г., погибло более 1200 человек.
Что же касается господина де Шарлюса, здесь все было немного иначе, но только еще хуже, ладно бы он просто не высказывал страстного желания видеть Францию победительницей, но он скорее хотел, сам в этом не признаваясь, чтобы Германия если и не торжествовала, то хотя бы просто не была уничтожена и раздавлена, как желали того все остальные. И причина была в том, что в этих конфликтах огромные скопления индивидуумов, называемые нациями, сами при определенных обстоятельствах ведут себя, как индивидуумы. Логика, руководящая их поведением, – это внутренняя логика, к тому же постоянно подогреваемая страстью, как во время любовной или семейной ссоры, ссоры отца с сыном, кухарки со своей хозяйкой, жены с мужем. Тот, кто виновен, полагает зачастую, что прав, – как, например, Германия – а тот, кто прав, приводит порой такие аргументы своей правоты, которые кажутся неопровержимыми лишь потому, что отвечают его страстным желаниям. В подобного рода конфликтах, для того чтобы удостовериться в справедливости аргументов все равно какой стороны, самое верное – оказаться этой самой стороной, поскольку никто из сторонних наблюдателей не сможет отыскать достаточно убедительных оправданий. Так для нации любой индивидуум, если он и в самом деле является частью этой самой нации, представляет собой всего лишь клеточку индивидуума-нации. Понятие «обработка населения» само по себе лишено смысла. Если сказать французам, что их разобьют, ни один из них не будет огорчен больше, чем если бы ему сказали, что лично он будет убит выстрелом «большой Берты» [36] . Настоящую обработку население устраивает себе само, и это называется ложной надеждой, это своего рода инстинкт самосохранения нации, если ты действительно представитель этой самой нации. Для того чтобы закрывать глаза на все несправедливости, творимые индивидуумом-Германией, и безоговорочно признавать справедливым все, что исходит от индивидуума-Франции, вовсе не обязательно, чтобы у немца отсутствовала способность к здравому мышлению, а у француза она имелась, необходимо, чтобы у той и у другой стороны было чувство патриотизма. Господин де Шарлюс, обладавший редчайшими моральными качествами, отличавшийся щедростью и умением сочувствовать, способный к самопожертвованию и к проявлению нежности, в силу различных обстоятельств – из которых не последнюю роль играл тот факт, что матерью его была герцогиня де Бавьер, – патриотических чувств не имел. Следовательно, он был частицей как тела Франции, так и тела Германии. Если бы я сам был лишен патриотизма и оказался не способен воспринимать себя как клеточку тела Франции, мне кажется, мой взгляд на конфликт был бы совсем иным. В отрочестве, когда я верил буквально всему, что только было мне сказано, услышав, как немецкое правительство делает заявления о своих добрых намерениях, я бы, разумеется, постарался не ставить под сомнение эту декларацию; но уже с давних пор я знал, что наши мысли не всегда соответствуют нашим словам – мало того, что однажды в лестничное окошко я увидел Шарлюса таким, каким не мог себе его представить, но еще больше поразили меня поступки Франсуазы, а затем, увы, и Альбертины, которые так часто отличались от тех намерений, что бывали ими высказаны прежде, что я, будучи даже неискушенным наблюдателем, не мог допустить, чтобы какие-нибудь слова императора Германии или короля Болгарии, какими бы справедливыми ни казались они, обманули мой инстинкт, благодаря которому мог уже, как в случае с Альбертиной, догадаться о том, что не было произнесено вслух. Но в конце концов я могу лишь предполагать, что бы я предпринял, не будь я сам действующим лицом, не будь я сам частицей действующего лица по имени Франция, подобно тому как во время ссор с Альбертиной мой грустный взгляд или сдавленное от волнения горло тоже являлись частью моего индивидуума, и бесстрастным быть я просто не мог. Равнодушие же господина де Шарлюса было безграничным. Но, будучи сторонним наблюдателем, ему ничего не оставалось, как превращаться в германофила, поскольку он жил во Франции, не являясь в полной мере французом. Он был необыкновенно тонким человекам, а в любой стране идиотов гораздо больше; нисколько не сомневаюсь, что, живи он в Германии, немецкие идиоты, с идиотским пылом защищающие неправое дело, раздражали бы его безмерно, но коль скоро он жил во Франции, его раздражали французские идиоты, с идиотским пылом защищающие правое дело. Логика страсти, даже если она служит справедливости, никогда не убеждает того, кто этой страстью не охвачен. Господин де Шарлюс тонко и умно разоблачал разглагольствования патриотов. Удовлетворение, какое доставляет идиоту его правота и уверенность в успехе, раздражает нас неимоверно. Господина де Шарлюса раздражал восторженный оптимизм тех людей, которые, не зная Германии и ее мощи, как их знал он, каждый месяц уверяли, что через месяц с Германией будет покончено, а по истечении года были так же непоколебимо уверены в правильности своих очередных прогнозов, как будто бы и не высказывали никогда предположений, оказавшихся ложными, но о которых они совершенно позабыли, а если бы им и напомнили, стали бы уверять, что ну-это-совсем-другое-дело. Так господин де Шарлюс, отличавшийся глубоким умом, должно быть, и не понял в искусстве это «ну-это-совсем-другое-дело», брошенное ниспровергателями Моне в лицо тем, кто заявлял, что «то же самое говорили про Делакруа».
36
«Большая Берта» – так называли дальнобойную пушку, которая обстреливала Париж (по имени дочери немецкого промышленника Круппа).
И наконец, господин де Шарлюс был жалостлив, одна мысль о поражении причиняла ему боль, он всегда был на стороне слабого и никогда не читал криминальной хроники, потому что не хотел испытывать отчаяния приговоренного к смертной казни, его страстного желания убить судью, палача, и наблюдать эту толпу, счастливую сознанием, что «правосудие свершилось». Во всяком случае, было очевидно, что Франция побеждена быть не может, между тем как ему было известно, что немцы страдают от голода и рано или поздно вынуждены будут сдаться на милость победителю. Эта мысль, и она тоже, была ему тем более неприятна, что сам он жил во Франции. Воспоминания его о Германии были, несмотря ни на что, весьма давними, в то время как французы, которые говорили о разгроме Германии с радостью, вызывали у него отвращение, к тому же все они были людьми, недостатки которых он прекрасно знал, что было неприятно вдвойне. В подобных случаях оплакивают скорее тех, с кем мало знакомы, кого лишь представляют в воображении, чем тех, кто находится рядом с нами в пошлости повседневной жизни, при условии, конечно, что сами мы не являемся теми, вторыми; патриотизм совершает чудеса, мы принимаем сторону своей страны, как во время любовных ссор принимаем собственную сторону.