В поисках утраченного времени. Книга 7. Обретенное время
Шрифт:
Что же до госпожи Вердюрен, то каждый раз она хотела познакомить меня с Андреа, не желая признавать, что я уже знал ее. Впрочем, Андреа редко приходила с мужем. Мне она была очаровательной, искренней подругой и, верная эстетическим пристрастиям своего мужа, невоспринимающего Русские балеты, говорила о маркизе де Полиньяке: «Он украсил свой дом Бакстом. Как он может там спать! Я бы предпочла Дюбюфа» [23] . Впрочем, Вердюрены вследствие фатально прогрессирующего эстетизма, что заканчивается, как правило, поеданием собственного хвоста, утверждали, будто не могут выносить ни стиля модерн (тем более что это был мюнхенский стиль), ни квартир со светлой отделкой, и признавали лишь старую французскую мебель в сумрачных тонах.
23
Гийом Дюбюф (1853–1909) – французский художник и декоратор, ему, в частности, принадлежит роспись плафона Комеди Франсез.
В те времена я часто видел Андреа. Мы разговаривали обо всем на свете, и однажды я подумал о Жюльетте, имя которой распустилось в глубинах памяти об Альбертине, как некий таинственный цветок. Таинственный в ту пору, но который теперь не вызывал уже ничего:
Было весьма странно наблюдать, как госпожа Вердюрен, имевшая в ту пору возможность принимать у себя кого только не пожелает, расточала всевозможные авансы особе, которую совершенно потеряла из виду, то есть Одетте. Считалось, что она не смогла бы добавить блеска этому небольшому сообществу. Но длительная разлука, стирая из памяти былые обиды, порой воскрешает дружбу. Причем этот феномен, который состоит в том, что умирающие произносят имена некогда близких людей, а старики с удовольствием погружаются в свои детские воспоминания, этот феномен имеет социальный эквивалент. Чтобы преуспеть в своей затее вновь заполучить к себе Одетту, госпожа Вердюрен, разумеется, не прибегала к помощи «завсегдатаев», но пользовалась услугами посетителей не столь верных и преданных, из тех, что время от времени позволяли себе захаживать и в другие салоны. Она говорила им: «Не знаю, почему она здесь больше не появляется. Может быть, она за что-то сердится на меня, а я вот нет, и вообще, что я ей такого сделала? Именно здесь она познакомилась с обоими своими мужьями. Если она захочет вернуться, пусть знает, что двери всегда для нее открыты». Эти слова, которые могли бы стоить уязвленной гордости хозяйке, не будь они продиктованы ее воображением, были переданы по назначению, но успеха не имели. Госпожа Вердюрен ожидала Одетту, а та все не приходила, пока события, речь о которых пойдет ниже, не принесли результата, какого не смогли добиться старания изменников, весьма, впрочем, усердные. Так что здесь нельзя говорить ни о легком успехе, ни об окончательном поражении.
Госпожа Вердюрен говорила: «Какая досада, позвоню сейчас Бонтан, чтобы подготовила все необходимое на завтра, опять вымарали весь конец статьи Норпуа потому лишь, что из нее можно было понять, что они лимузировали [24] Персена». Ибо расхожая глупость проявлялась в том, что каждый находил особый шик в использовании расхожих выражений и полагал, будто это последний крик моды, точно так же, как какой-нибудь обыватель, когда речь заходила о господах Бреоте, Агрижантском или Шарлюсе, говорил: «Кто это? Бабаль де Бреоте, Григри, Меме де Шарлюс?» Герцогини делали то же самое и с таким же удовольствием произносили «лимузировать», ибо в их представлении именно слово – просторечное, но в то же время поэтичное – показывает отличия наиболее четко, но ведь сами они изъясняются сообразно категории умственного развития, к которой принадлежат и к которой принадлежит также множество буржуа. Происхождение здесь ни при чем.
24
Неологизм «лимузировать», означавший «отправить в отставку, сместить с должности», появился в связи с тем, что в сентябре 1914 г. штаб маршала Жоффра, главнокомандующего французской армии, переместился в г. Лимож. Генерал Александр Персен (1846–1928) был смещен с должности за ряд неудачных операций.
Все эти телефонные перезвоны госпожи Вердюрен имели, впрочем, существенные неудобства. Хотя мы и забыли об этом упомянуть, «салон» Вердюренов, сохранив свой дух и суть, переместился на какое-то время в один из самых больших парижских особняков, поскольку нехватка угля и электричества делали невозможными приемы в их прежнем жилище, дворце венецианских послов, слишком холодном и сыром. Впрочем, новый салон не лишен был привлекательности. Как в Венеции площадь суши, отвоеванная у воды, диктует форму дворца, как уголок парижского садика чарует больше, чем парк в провинции, в узкой столовой нового особняка госпожи Вердюрен, на прямоугольных стенах ослепительной белизны, как на экране, каждую среду, а то и почти каждый день вырисовывались силуэты самых значительных, самых разнообразных людей, самых элегантных женщин Парижа, счастливых возможностью заполучить что-то от роскоши Вердюренов, чье состояние возрастало в те времена, когда самые богатые вынуждены были ограничивать себя, поскольку не имели доступа к собственным сбережениям. Сама форма этих приемов несколько изменилась, но по-прежнему очаровывала Бришо, который, по мере того как связи и знакомства Вердюренов расширялись, находил в них новые удовольствия, сосредоточенные к тому же на небольшом пространстве, как подарки в детском чулке на Рождество. В иные дни за ужином гостей собиралось так много, что столовая этой снятой квартирки оказывалась мала, и стол накрывали в огромной гостиной внизу, где завсегдатаи, лицемерно сетуя на то, что здесь недостает интимности, как некогда необходимость приглашать Камбремеров заставляла госпожу Вердюрен говорить, что будет слишком тесно, в глубине души были довольны, образуя отдельные группы и компании и, как прежде на железных дорогах, оказываясь объектом изучения и зависти соседних столиков. Разумеется, в обычные мирные времена заметка, тайком отосланная в «Фигаро» или «Голуа», известила бы о том факте, что Бришо ужинал с герцогиней де Дюрас, гораздо большее число людей, чем то, что могла вместить гостиная отеля «Мажестик». Но поскольку с началом войны светские хроникеры вообще упразднили этот вид информации (зато наверстывали цитатами, сообщениями о похоронах, франко-американских банкетах), известность подобного рода могла теперь быть достигнута лишь при помощи весьма ограниченных средств, причем средств, достойных первобытной эпохи, еще до открытия Гутенберга [25] : быть замеченным за столом госпожи Вердюрен. После ужина все расходились по гостиным и начинались телефонные звонки. Но в те времена многие крупные отели кишели шпионами, фиксирующими все новости, высказанные по телефону четой Бонтан с болтливостью, какую мог исправить, к счастью, лишь недостаток уверенности в достоверности этой информации, как правило, опровергаемой последующими событиями.
25
Иоганн
Незадолго до окончания вечернего чаепития на все еще светлом небе становились видны коричневые точки, которые в синеющих сумерках можно было принять за мошкару или птиц. Точно так же, если видишь издалека гору, можно подумать, что это облако. Но нас это потрясает, ведь мы знаем, какое огромное это облако, какое оно прочное и твердое. И я также был потрясен тем, что эта коричневая точка в летнем небе была не птицей, не облаком мошкары, но аэропланом, поднятым в воздух людьми, которые наблюдали сверху за Парижем. (Воспоминание об аэропланах, увиданных вместе с Альбертиной возле Версаля во время последней нашей прогулки, к этому чувству добавить ничего не могло, потому что память о самой этой прогулке не волновала меня более.)
В вечерние часы рестораны были переполнены, и когда, проходя по улице, я видел, как какой-нибудь несчастный, получивший увольнительную, то есть возможность хотя бы на несколько дней избавиться от смертельной опасности, и готовый вновь отправиться в окопы, на мгновение останавливал взгляд на освещенных витринах, я страдал, как когда-то в отеле Бальбека, когда рыбаки смотрели на нас, обедающих, я страдал даже еще сильнее, потому что знал: солдаты беднее последних нищих, ведь бедность объединяет их всех, еще она трогательнее, поскольку смиренней и благородней, когда, философски качая головой, безо всякой ненависти, готовый вновь отбыть на войну, он произносил при виде гостей, проталкивающихся к своему месту за столиком: «И не подумаешь, что война». В половине десятого, когда никто еще не успевал закончить ужин, хозяева, следуя предписанию полиции, внезапно гасили всякое освещение и гости, разбирающие свои пальто из рук портье, начинали толкаться, так однажды вечером я обедал с Сен-Лу в день увольнения, новая толчея возникала в таинственном полумраке комнаты, в которой включали волшебный фонарь, потому что в зрительном зале в девять тридцать пять начиналась демонстрация какого-нибудь фильма, на нее и спешили гости. Но после этого часа для тех, кто вроде меня тем самым вечером, о котором я говорю, обедали дома и потом шли навестить друзей, Париж, во всяком случае некоторые его кварталы, был темнее, чем Комбре моего детства, и походы в гости напоминали визиты друг к другу деревенских соседей.
Ах, если бы жива была Альбертина, как было бы приятно в те вечера, когда я ужинал в городе, назначить ей свидание где-нибудь под аркадами! Сперва я бы ничего не увидел, охваченный волнением, я решил бы, что она не пришла на свидание, но вдруг заметил бы, как от черной стены отделяется ее милое серое платье, смеялись бы ее глаза, тоже заметившие меня, и мы бы стали прогуливаться обнявшись, чтобы никто нас не увидел и не потревожил, а потом вернулись бы домой. Увы, я был один и сам себе казался деревенским жителем, который наносит визиты соседям, вроде тех, что наносил нам Сван вечерами после ужина, не встретив ни единого прохожего в сумерках Тансонвиля, когда шел по узкой проселочной дороге до улицы Сент-Эспри, так и я никого не встречал на улицах, похожих теперь на извилистые тропинки, от Сент-Клотильд до улицы Бонапарта. Впрочем, поскольку этим фрагментам пейзажа, перемещенным временем, больше не мешала ставшая невидимой рамка, вечерами, под шквалом ледяного ветра, я ощущал себя на берегу бурного моря, о котором когда-то так мечтал, и это ощущение было сильнее, чем тогда, в Бальбеке, да и другие явления природы, не существовавшие в городе прежде, создавали впечатление, будто ты, только что сойдя с поезда, приехал на каникулы в сельскую глушь: например, этот контраст света и тени, что можно было наблюдать на земле под ногами вечерами, при свете луны. Этот самый лунный свет создавал эффект, какого город прежде не знал даже в разгар зимы: на снег, который на бульваре Осман не расчищал ни один дворник, лучи ложились так, как они ложились бы где-нибудь на снежных склонах Альп. Тени от деревьев ясно и отчетливо выделялись на этом золотисто-голубоватом снегу с таким изяществом, с каким могли бы их представить японские художники или Рафаэль на заднем плане одного из своих полотен, они стелились по земле у подножия самих деревьев, так бывает в природе на закате солнца, когда оно затопляет отражающим светом равнины, где на одинаковом расстоянии одно от другого встают деревья. Но эта равнина с ее хрустальной хрупкостью, на которой расстилались тени деревьев, невесомые, словно души, была райской равниной, но не зеленой, а белой такой ослепительной белизной, что можно было подумать, будто эта равнина выткана лепестками цветов грушевого дерева. А на площадях языческие божества фонтанов с ледяной струей на вытянутой руке походили на статуи, для изваяния которых скульптор хотел непременно соединить два материала – бронзу и хрусталь. В эти особые дни дома были черными. Но зато весной время от времени в каком-нибудь особняке, или только в одном этаже особняка, или просто даже в одной комнате одного из этажей, пренебрегая полицейским предписанием, хозяева оставляли открытыми ставни – и казалось, он один остался в неосязаемых сумерках, словно всплеск света, словно бесплотное видение. И женщина, которую какой-нибудь прохожий, подняв высоко глаза, различал в золотистом полумраке этой ночи, где потерялся он и уединилась она, казалось, сама светилась таинственным очарованием и была окутана прелестью Востока. Но прохожий удалялся, и ничто более не нарушало стерильной и монотонной дремотной темноты.
Я думал о том, что давно уже не видел никого из тех, о ком шла речь в этой книге. Только в 1914 году за два месяца, проведенных мною в Париже, мне мельком удалось повидать господина де Шарлюса, встретиться с Блоком и Сен-Лу, с последним всего лишь два раза. Именно во вторую нашу встречу он проявил себя наиболее ярко, он словно стер неприятные впечатления о собственном лицемерии, вынесенные мною из последнего моего пребывания в Тансонвиле, и я узнал в нем все прежние достоинства. Когда я в первый раз увидел его после объявления войны, то есть в начале следующей недели, и Блок, высказывающий резкие шовинистические взгляды, оставил нас, Сен-Лу стал с едкой иронией насмехаться над самим собой по поводу того, что не пошел в армию, и я был шокирован грубостью его тона.
Сен-Лу вернулся из Бальбека. Позже я узнал от третьих лиц, что он предпринимал бесплодные попытки сговориться с директором ресторанчика. Своим положением последний был обязан наследству господина Ниссима Бернара. В самом деле, он был тем самым юным слугой, которому «покровительствовал» дядюшка Блока. Но богатство сделало его добродетельным. До такой степени добродетельным, что Сен-Лу напрасно пытался его соблазнить. Так, по закону противодействия, вполне добропорядочные молодые люди с наступлением определенного возраста начинают предаваться страстям, вкус которых наконец осознали, а подростки легкого нрава становятся молодыми людьми, чьи твердые принципы неприятно поражали господина де Шарлюса, наслушавшегося сплетен и обратившегося к ним. Это всего лишь вопрос времени.