Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

В поисках утраченного времени. Книга 7. Обретенное время
Шрифт:

Вполне возможно, что Морель, отличавшийся очень смуглым оттенком кожи, был необходим Сен-Лу, как солнечному свету необходима тень. В столь древнем семействе нетрудно было представить себе некоего высокого, золотоволосого, умного господина, наделенного всеми мыслимыми достоинствами и таящего в глубине сердца тайное, никому не ведомое влечение к неграм.

Впрочем, Робер никогда не позволял, чтобы разговор коснулся этой темы – какого рода любовные отношения ему свойственны. Если я и заикался об этом, он тут же отвечал: «Ах, не знаю», всем своим видом демонстрируя глубочайшее безразличие, и даже терял монокль. «Понятия не имею о подобных вещах. Если хочешь что-то об этом узнать, дорогой мой, советую тебе обратиться к кому-нибудь другому. А я простой солдат. Мне все это безразлично в той же степени, в какой волнует война на Балканах. А ведь когда-то тебя это тоже интересовало, я имею в виду этимологию сражений. Я тебе, помнится, говорил, что нам еще предстоит увидеть, и даже не один раз, типичные, так сказать, классические сражения, вот, к примеру, эта грандиозная попытка окружения фланговой ударной группой, я имею в виду битву при Ульме. Так вот, хотя, конечно, эти Балканские войны – штука весьма специфическая, могу утверждать, что Люлле-Бюргас [2] – это еще один Ульм, тоже захват флангов. Вот на эту тему мы могли бы с тобой побеседовать. А что же касается того, на что ты намекаешь, должен сказать, для меня это все китайская грамота».

2

В октябре 1805 г. около города Ульм (Германия, на р. Дунай) австрийская армия фельдмаршала К. Манка была окружена французскими войсками Наполеона I и капитулировала, что поставило в тяжелое положение русские войска генерала М. И. Кутузова, шедшие ей на помощь. Битва при Люлле-Бюргас – эпизод времен Первой балканской войны, когда болгарская армия одержала победу над турками.

В то время как Робер пренебрегал подобными темами, Жильберта, напротив, охотно затрагивала их в разговоре со мною, стоило тому в очередной раз исчезнуть, разумеется, не по поводу своего мужа, ибо она ни о чем не подозревала или, во всяком случае, делала вид, что не подозревает. Но она охотно распространялась на эти темы, когда речь заходила о других, – то ли оттого, что видела в этом какое-то косвенное оправдание для Робера, то ли оттого, что тот, вынужденный, как и его дядюшка, с одной стороны, хранить молчание относительно всего этого, а с другой – изливать душу и злословить, – в немалой степени просветил ее. Наряду с другими не был пощажен и господин де Шарлюс: без сомнения, Робер, хотя и не говорил напрямую с Жильбертой о Чарли, все же не мог в разговоре с нею не повторить в той или иной форме то, что он узнал от скрипача. И он изливал на своего прежнего благодетеля всю ненависть. Именно эта атмосфера подобных бесед, столь любимых Жильбертой, позволила мне как-то спросить ее об Альбертине, имя которой я впервые услышал именно от нее, ведь они были школьными подругами, могло ли быть, чтобы Альбертина испытывала подобные склонности. Но Жильберта на смогла мне ответить. Впрочем, меня давно уже это не интересовало. Но я машинально продолжал спрашивать, подобно тому, как потерявший память старик время от времени интересуется известиями о своем давно умершем сыне.

Но что любопытно и о чем я не могу особенно распространяться, так это

до какой степени в те времена все, кого любила Альбертина, кто мог бы заставить ее сделать все что угодно, просили, молили, я сказал бы, даже выклянчивали не дружбу, нет, а просто хоть какие-нибудь отношения со мной. Больше не надо было платить мадам Бонтан, чтобы она вернула мне Альбертину. И то, что жизнь предоставила новую попытку, которая была отныне ни к чему, огорчало меня безмерно, и даже не из-за Альбертины, которую я принял бы безо всякой радости, если бы мне вернули ее уже не из Турени, а с того света, но из-за некой юной женщины, которую я любил и которую мне больше не суждено было увидеть. Я уверял себя, умерла ли она, или я разлюбил ее, все, что могло бы сблизить меня с нею, не значило уже ровным счетом ничего. А пока я тщетно пытался обрести равновесие, не исцеленный опытом, который должен был бы научить меня – если опыт вообще когда-нибудь чему-нибудь учит, – что любовь – это колдовское заклятие, какие бывают в страшных сказках, от которого невозможно избавиться, разве только ждать, пока колдовство само не потеряет силу.

«В книге, которая у меня в руках, говорится именно об этом, – сказала мне она. (Я говорил Роберу об этом загадочном человеке: «Мы бы отлично поладили». Но он заявил, что не помнит об этом и что вообще это не имеет никакого значения.)

«Это старина Бальзак, я заучиваю его наизусть, чтобы стать достойной своих дядюшек, – „Златоокая девушка“. Но это же абсурд, невероятно, наваждение какое-то. Впрочем, женщина… быть может, может быть под надзором другой женщины, но никак не мужчины». – «Вы ошибаетесь, я был знаком с одной женщиной, которую любящий мужчина лишил свободы в буквальном смысле слова, ей запрещалось видеть абсолютно всех, а если она выходила на улицу, ее обязательно сопровождали преданные слуги». – «Ну что ж, должно быть, вас с вашей добротой и порядочностью это приводит в ужас. Мы как раз говорили с Робером, что вам следует жениться. Ваша жена излечит вас, а вы составите ее счастье». – «О нет, у меня слишком скверный характер». – «Вот уж неправда!» – «Уверяю вас! Впрочем, я был как-то помолвлен, но так и не решился жениться (моя невеста сама отказалась), и все из-за моего характера, такого вздорного и в то же время нерешительного». В самом деле, именно так, слишком, быть может, упрощенно, судил я теперь о своих отношениях с Альбертиной, ведь отныне я мог наблюдать их со стороны.

Поднимаясь к себе в комнату, я с грустью размышлял о том, что мне не удалось еще раз увидеть церковь Комбре, которая, казалось, дожидается меня среди зелени в квадрате фиолетового окна. Я говорил себе: «Ничего, в следующем году, если, конечно, доживу», полагая, что есть лишь единственное препятствие – моя собственная смерть, и никак не представляя себе гибели церкви, которая, казалось, будет существовать долго-долго после моей смерти, как она существовала задолго до моего рождения.

Все-таки однажды я заговорил с Жильбертой об Альбертине, спросил, любила ли Альбертина женщин. «О! нисколько». – «Но вы же сами когда-то говорили, что она демонстрировала порой дурные манеры». – «В самом деле, говорила? Должно быть, вы ошибаетесь. Во всяком случае, если я это и сказала, так вы все перепутали, я, как раз наоборот, говорила, что у нее случались интрижки с молодыми людьми. Впрочем, в ту пору вряд ли это заходило далеко». Быть может, Жиль-берта говорила это, чтобы скрыть от меня, что сама она, как уверяла Альбертина, любила женщин и делала Альбертине всякого рода предложения. Или, может быть (ибо зачастую другие люди гораздо лучше осведомлены о нашей жизни, чем нам кажется), она знала, что я любил Альбертину, что ревновал ее, и (при том, что другие могут знать о нас больше правды, чем мы думаем, они простирают свои знания слишком далеко и пребывают в заблуждении, поскольку выдвигают слишком много предположений, а мы-то надеялись, что они заблуждаются, поскольку не выдвигают вообще никаких предположений) полагала, будто я до сих пор люблю и ревную, и по своей доброте надевала мне на глаза повязку, спасительное средство для всех ревнивцев? Во всяком случае, оценки Жильберты, которые начались с «дурного воспитания» и вылились в нынешние уверения в добронравии и порядочности, шли вразрез с утверждениями Альбертины, которая в конце концов почти призналась в том, что имела нечто вроде связи с Жильбертой. Альбертина поразила меня этим, а еще я был удивлен тому, что сказала мне Андреа, ибо что касается всей этой компании, то я вначале просто уверовал в их порочность прежде, чем доподлинно узнал о ней; я осознал ошибочность своих предположений, так довольно часто случается, когда порядочную и несведущую в вопросах любви девушку мы встречаем в месте, которое совершенно неправомерно считаем гнездом порока. Впоследствии я вновь проделал этот же самый путь, но в противоположном направлении, осознав правильность своих первоначальных предположений. Но, быть может, Альбертина захотела рассказать мне все это, просто чтобы показаться более опытной и просвещенной, чем в действительности, чтобы поразить меня в Париже очарованием своей порочности, как при первой встрече в Бальбеке – обаянием своей добродетели. И вполне естественно, когда я заговорил с нею о женщинах, которые любят особ своего пола, не захотела показать, будто совершенно не понимает, что это значит, точно так же как люди принимают осведомленный вид, когда в разговоре речь заходит о Фурье или о Тобольске, хотя не имеют никакого представления о том, кто это или что это. Она, должно быть, жила возле подруги мадемуазель Вентей или Андреа, отделенная непроницаемой перегородкой от них, полагающих, будто она «не в курсе» и разузнала все впоследствии – так женщина, которая выходит замуж за литератора, стремится пополнить свое образование, – чтобы мне понравиться, доказав, что способна отвечать на мои вопросы, до того самого дня, когда она, осознав, что находится в плену у ревности, пошла на попятный, отказавшись от своих намерений. Если только не солгала Жильберта. Мне даже пришла мысль, что Робер женился, намереваясь, заведя интрижку и направив ее в нужное русло, узнать от нее, что она не питает отвращения к женщинам, и надеялся на удовольствия, которые, судя по всему, так и не получил у себя, коль скоро стал искать их в другом месте. Ни одно из этих предположений не казалось нелепым, ибо у женщин, таких как дочь Одетты, или юных девушек из их компании можно встретить такое разнообразие, такое сочетание различных склонностей, сменяющих одна другую, что они, эти женщины, легко переходят от связи с другой женщиной к безумной любви к мужчине, причем определить истинную и преобладающую склонность представляется делом весьма затруднительным. Мне не захотелось брать у Жильберты ее «Златоокую девушку», поскольку она читала эту книгу. Но она сама в тот последний вечер, что я провел у нее, дала мне, чтобы я смог почитать перед сном, одну книгу, которая произвела на меня впечатление весьма яркое и неоднозначное, впрочем, вряд ли оно могло продержаться долго. Это был томик неизданных дневников братьев Гонкур. И когда, прежде чем потушить свечу, я прочел отрывок, который привожу ниже, отсутствие у меня литературных способностей, что я предчувствовал еще во время прогулок «в сторону Германтов» и что подтвердилось в это мое пребывание здесь, последним вечером которого был как раз этот, сегодняшний – эти вечера накануне отъезда, когда притупляются привычки, что очень скоро станут бесполезными, и пытаешься судить себя, – нисколько не показалось мне достойным сожаления, как если бы литература не обнажила настоящей правды; и в то же время мне было грустно, что литература не была тем, во что я верил. С другой стороны, не таким досадным показалось мне и болезненное состояние, что очень скоро должно было привести меня в клинику, коль скоро те прекрасные вещи, о которых говорилось в книгах, были не прекраснее, чем те, что я видел своими глазами. Но вот странное противоречие: раз о них говорилось в этой книге, мне захотелось их увидеть. Вот те несколько страниц, что я успел прочесть, пока усталость не сомкнула мне глаз:

«Позавчера сюда неожиданно является, чтобы пригласить меня к себе на ужин, Вердюрен, бывший критик „Ревю“, автор знаменитой монографии о Уистлере [3] , в которой художественная манера, палитра американского подлинника переданы с невероятным изяществом такого поклонника всего изысканного, всевозможных живописных красивостей, каковым и являлся господин Вердюрен. И пока я одеваюсь, чтобы отправиться за ним, следует его горестный, слегка запинающийся рассказ, что-то вроде робкой исповеди о том, как он отказался от литературной работы вскоре после женитьбы на фромантеновской Мадлен [4] , причем отказ этот явился, должно быть, результатом пристрастия к морфию и, по словам Вердюрена, имел весьма печальные последствия: большинство посетителей салона его жены даже и не подозревали, что муж вообще когда-то писал, и говорили о Шарле Блане [5] , о Сен-Викторе, о Сент-Беве, о Бюрни так, словно он, Вердюрен, стоял неизмеримо ниже всех этих людей. Но вам-то, Гонкурам, прекрасно известно, да и Готье хорошо это знал, что мои „Салоны“ не идут ни в какое сравнение с этими жалкими „Старыми мастерами“ [6] , которые в семействе моей жены, представьте себе, слывут за шедевры». Затем после наступления сумерек, окутавших башни Трокадеро, похожие на последние сполохи света, усиливающие сходство этих башен с теми глазурными башенками, облитыми смородиновым желе, какие сооружали на тортах старые кондитеры, беседа продолжается в автомобиле, что должен отвезти нас на набережную Конти, в их особняк, который его владелец считает бывшей резиденцией венецианских посланников и в котором якобы находилась курительная комната, по словам Вердюрена, перенесенная прямиком из сказок «Тысячи и одной ночи», из знаменитого палаццо, название которого я забыл, того самого палаццо, где имелся колодец, украшенный по стенам сюжетом «Венчание Богородицы», принадлежащим, как опять-таки уверял Вердюрен, резцу самого Сансовино [7] , гости сбрасывали в него пепел с сигар. Боже мой, когда мы въезжаем в изумрудность и туманность лунного света, похожего на то марево, в каком обычно в классической живописи предстает Венеция и в котором ажурно вычерченный купол Института навевает мысли о «Благовещении» работы Гварди [8] , мне даже почудилось, будто я стою на берегу Большого Канала. Это ощущение еще больше усиливается особой формой особняка, со второго этажа которого уже не видно набережной, а еще выразительными откровениями хозяина дома, утверждающего, будто название улицы дю Бак – черт меня подери, если я хоть когда-либо задумывался об этом – происходит от того самого парома (bac), на котором монашки монастыря Святого Иосифа переправлялись на остров Сите, на службу в Нотр-Дам. Весь этот квартальчик, в котором фланировало мое праздное детство, когда там обитала моя тетушка, госпожа де Курмон, я вновь открываю для себя, обнаружив совсем рядом, стена к стене с особняком Вердюренов, вывеску магазинчика «Малый Дюнкерк», одной из тех редких лавочек, существующих ныне не только в виде виньеток на карандашных зарисовках и лессировках Габриеля де Сент-Обена [9] , на которых любопытный XVIII век запечатлел эти мгновения счастливой праздности, торговлю французскими и иноземными красивостями и вообще «всем самым новым, что только существует в искусстве», как гласит счет из того же «Малого Дюнкерка», счет, гравюрный оттиск которого есть только у нас двоих, у меня и у Вердюрена, и он, вне всякого сомнения, представляет собой истинный шедевр полиграфии, на таких велись расчеты в эпоху Людовика XV, причем вверху было изображено море с огромными волнами, на которых качались корабли, и это волнующееся море было похоже на одну из иллюстраций к изданию Фермье «Устрица и судейские» [10] . Хозяйка дома, намереваясь усадить меня с собой, любезно сообщает мне, что украсила стол исключительно японскими хризантемами, но эти самые хризантемы, расставленные в вазах, каждая из которых сама по себе могла бы называться произведением искусства, сделаны из бронзы, которую усыпал листопад лепестков из красноватой меди. Сегодня среди приглашенных доктор Коттар, его супруга, польский скульптор Вырадобецкий, коллекционер Сван, некая знатная русская дама, княгиня, фамилию которой я забыл, что-то такое на «оф», и Коттар шепчет мне на ухо, что именно она стреляла в упор в эрцгерцога Родольфа, и по мнению которой я имел бы совершенно исключительное положение в Галиции и Северной Польше, где ни одна девушка не пообещает руку жениху, не выяснив, является ли молодой человек поклонником «Фостен» [11] . «Вам, живущим здесь, на Западе, совершенно не понять, – бросает тоном, не терпящим возражения, княгиня, которая, право же, производит на меня впечатление исключительно умной особы, – как глубоко писатель может проникнуть во внутренний мир женщины». Человек с гладковыбритым подбородком, явно любимчик хозяина дома, пересказывающий снисходительным тоном остроты, какими учитель выпускного класса обменивается со своими отличниками в День святого Карла Великого, это университетский профессор Бришо. Едва только мое имя произнесено Вердюреном, как я понимаю, что профессор не знаком с нашими книгами, что пробуждает во мне гнев и отчаяние, причина которых – эти гнусные интриги, что плетутся против нас в Сорбонне, и в уютной атмосфере дома, в котором меня чествуют, возникает какая-то напряженность и даже враждебность. Но вот мы садимся за стол, и перед нами проходит вереница тарелок, каждая из которых – настоящий шедевр фарфорового искусства, и тут во время изысканного обеда дилетанту остается лишь подобострастно внимать разглагольствованиям истинного художника, – тарелки китайского фарфора Юн Чин, ободок цвета настурции по краям, голубоватый фон, набухшие влагой лепестки ириса, плавающие на поверхности воды, а на переходе между тем и другим – декоративный орнамент рассвета с его парящими зимородками и журавлями, того самого рассвета с оттенком раннего утра, что ежедневно подглядывает за моими пробуждениями на бульваре Монморанси – тарелки саксонского фарфора, образчики прециозного стиля, сонная истома, анемия роз, чьи оттенки уже дальше фиолетового, дальше границы цветового спектра, пурпурные лоскутья тюльпанов, рококо гвоздик или незабудок, – тарелки севрского фарфора, тонкая решетчатая насечка, золотые венчики, где на молочной поверхности фарфоровой массы завязывается щегольской рельеф золотого банта, – а еще столовое серебро, оплетенное миртовыми ветками Люсьенны [12] , которые признала бы сама Дюбарри. Но что еще было таким же редкостным, таким же изысканным, как посуда, – то, что нам на ней подавали, искуснейше приготовленные блюда, такую кухню, нужно сказать об этом прямо, парижане не пробуют даже во время самых пышных приемов, мне вспомнились лучшие кулинары поместья Жан-д’Эр. Даже гусиная печенка не имеет ничего общего с той безвкусной массой, какую предлагают обычно под этим названием, и я, право же, не много знаю мест, где простой картофельный салат был бы приготовлен из такого картофеля, упругого, словно японские шарики из слоновой кости, матового, словно костяные ложечки, какими китаянки льют воду на только что выловленную рыбу. В бокале венецианского стекла, стоящем передо мной, словно драгоценные украшения, искрятся рубины леовиля, закупленного у господина де Монталиве, и настоящая отрада для глаз и еще, не побоюсь это произнести, для того, что именовали прежде глоткой – видеть, как приносят блюдо из калкана, и это вовсе не тот несвежий калкан, каким угощают на обедах даже весьма изысканных, у которого от долгого путешествия костистый хребет прорвал дряблую кожу, и подают это блюдо не с той клейкой массой, что иные шеф-повара именуют белым соусом, но с настоящим белым соусом, приготовленным из масла по пять франков за ливр, видеть, как приносят эту рыбу на великолепном блюде Чин Хона, пронизанном пурпурными лучами солнца, заходящего над морем, в глубинах которого суетливо перемещаются стада лангустов, с выпуклыми крапинками, расположенными так искусно, что кажется, будто капли лежат на живой скорлупе, а внутренний край блюда – выловленная маленьким китайчонком

рыбешка, настоящее перламутровое чудо с лазоревой серебристостью на брюшке. Когда я замечаю Вердюрену, какое это, должно быть, ни с чем не сравнимое удовольствие для него – такой изысканный обед, сервированный к тому же на посуде, какой нет сейчас ни у одного принца, – «Сразу видно, вы совершенно его не знаете», – меланхолично бросает мне хозяйка дома. По ее словам, муж – это просто какой-то маньяк, абсолютно безразличный ко всем красотам, «Маньяк, самый настоящий маньяк», – повторяет она, и этот маньяк с куда большим удовольствием выпьет бутылку сидра, усевшись в тенистом дворике какой-нибудь вульгарной нормандской фермы. И очаровательная женщина, задыхаясь от восторга, с истинной влюбленностью в те края, рассказывает нам об этой Нормандии, где они жили, которая могла бы стать огромным английским парком с высокими благоухающими деревьями в духе Лоуренса [13] , с бархатистыми криптомериями, с фарфоровой каймой розовых гортензий на естественных лужайках, с мятыми бледно-желтыми розами, опавшие лепестки которых у дверей крестьянской фермы, смешавшись с тенью двух сплетенных между собой грушевых деревьев, образующих декоративный орнамент, напоминают о том, как легко опадает цветущая ветвь на бронзовом фонаре работы Гутьера [14] , о той Нормандии, о которой и не подозревают отправляющиеся на каникулы парижане, которую защищает множество барьеров – загородки и изгороди, – зато сами Вердюрены дают понять, что они-то разрушили все барьеры и вхожи куда угодно, и принимают кого угодно. На исходе дня в час дремотного затухания всех цветов, когда свет исходит только от моря, створоженного, с голубоватым оттенком только что снятого молока, – «Нет это не то море, что вы видели, ничего общего, – истово протестует моя соседка по столу, когда я рассказываю ей, что Флобер возил нас с братом в Трувиль, – ну совершенно ничего общего, вам нужно непременно поехать со мной, а то вы никогда не поймете» – они возвращались сквозь настоящие цветочные заросли, словно выпутываясь из складок розового тюля, что образовали рододендроны, захмелевшие от запахов, издаваемых сардинным заводиком, которые вызывали у мужа чудовищные приступы астмы – «Да-да, – настаивает она, – самые настоящие приступы астмы». Сюда возвращались они следующим летом, разместив целую колонию художников в средневековом замке, бывшем монастыре, который они сняли практически совсем даром. Боже мой, когда я слушаю эту женщину, которая, после стольких лет общения с людьми выдающимися, в кругах самых изысканных и светских, сумела сохранить в своем языке такую свободу простой народной речи, способной представить вещи во всем их многоцветье и совершенстве, у меня просто слюнки текут, так явственно с ее слов представляю я себе их жизнь, когда каждый творил у себя в келье, и в гостиную, такую огромную, что там помещалось целых два камина, все приходили задолго до обеда, чтобы вести возвышенные беседы и развлекаться салонными играми, и все это наводит меня на мысль о Дидро и его шедевре «Письма к мадемуазель Волан». После обеда все выходили на улицу, даже в непогоду, слепило ли солнце или лучился ливень, тот самый ливень, сквозь светящуюся решетку которого вычерчивались узловатые изножья столетних буков, что выстроились вдоль решетки, деревья-красавцы, столь любимые XVIII веком, а на ветвях кустарников вместо бутонов распускались дождевые капли. Все останавливались послушать шелест налимов в прохладной воде, полюбоваться снегирем, который плескался в очаровательном крошечном водоеме, венчике белой розы из нимфенбургского фарфора. А когда я заговариваю с госпожой Вердюрен о тех пейзажах и цветах, что изобразил Эльстир в своих нежных пастелях: «Да это же я его всему научила, – гневно вскинув голову, восклицает она, – всему, ну абсолютно всему, все эти интересные уголки, сюжеты, я так прямо и сказала ему это в лицо, когда он уходил от нас, правда же, Огюст? просто все до одного сюжеты его картин. Что касается предметов, это он умел, надо отдать ему должное. А цветы, да он их никогда не видел, он не умел отличить алтею от мальвы. Это я показала ему, как выглядит, вы просто не поверите, как выглядит жасмин». И надо признать, есть что-то забавное в том, что этот художник, которого знатоки живописи почитают ныне среди первых, кому отдают предпочтение даже перед Фантен-Латуром [15] , без этой женщины, что стоит сейчас передо мной, наверное, не смог бы нарисовать простой ветки жасмина. «Да-да, жасмина, а все свои знаменитые розы, это он нарисовал у меня, или, во всяком случае, я их ему приносила. У нас его называли господин Тиш, только так, спросите у Коттара, у Бришо, да у кого угодно, разве мы считали его здесь великим человеком? Да он сам первый рассмеется. Я учила его правильно располагать цветы, сперва у него ничего не получалось. Он не мог составить простого букета. Он не обладал природным вкусом, мне приходилось говорить ему: „Нет, это не рисуйте, не стоит, нарисуйте лучше вот это“. Ах, если бы он только слушался нас, как построить свое счастье, а не только как построить композицию, не было бы этой мерзкой свадьбы!» Внезапно глаза ее начинают лихорадочно блестеть, и она погружается в воспоминания о прошлом, нервно передергивая плечами, ломая фаланги пальцев, сохраняя при этом обычный контур своей напряженной позы, словно восхитительная картина, которая, так мне кажется, никогда не была написана и на которой ясно угадывается весь затаенный бунт, вся гневная обида этой женщины, тяжко оскорбленной в своей дружеской нежности и женском целомудрии. Затем она рассказывает нам о чудесном портрете, написанном Эльстиром специально для нее, портрете семейства Коттар, который она отдала в Люксембургский дворец после разрыва с художником, и сообщает при этом, что именно она подала художнику мысль написать мужчину в такой одежде, чтобы лучше передать пенное кружево отделки, и она выбрала для женщины это бархатное платье, ставшее зрительной опорой картины среди пестроты светлых оттенков ковров, цветов, фруктов, газовых платьиц девочек, похожих на танцовщиц в балетных пачках. Так же именно она подсказала эту прическу, только потом честь этой находки стали приписывать художнику, а находка состояла в том, чтобы изобразить женщину не с завершенной прической, а в повседневной естественности, словно ее так и застали. «Я сказала ему: „В женщине, когда она причесывается, вытирает лицо, согревает ноги и думает, что никто ее не видит, есть столько любопытных черточек, столько естественности, поистине леонардовская грация!“»

3

Джеймс Уистлер (1834–1903) – американский художник, близкий к французскому импрессионизму.

4

Намек на сходство госпожи Вердюрен с героиней романа Эжена Фромантена (1820–1876), французского писателя, художника, искусствоведа.

5

Шарль Блан (1813–1882) – искусствовед, директор Школы изящных искусств, основатель и главный редактор «Журнала изящных искусств». Поль де Сен-Виктор (1827–1888) – французский писатель, литературный критик. Филипп Бюрни (1830–1890) – художественный критик, один из пропагандистов японского искусства во Франции. Что касается Сент-Бева (1804–1869) – то, упоминая это имя в ряду второстепенных и малопочитаемых авторов, Гонкур и Вердюрен, безусловно, выражают оценку самого Пруста.

6

Имеется в виду книга Эжена Фромантена «Старые мастера. Бельгия, Голландия» (1876), которую сам Пруст оценивал весьма невысоко.

7

Сансовино (Контуччи) Андреа (ок. 1460–1528) – итальянский скульптор и архитектор.

8

Франческо Гварди (1712–1793) – итальянский живописец, представитель венецианской школы. Картины на религиозные, мифологические, исторические сюжеты, поэтичные виды Венеции.

9

Габриель де Сент-Обен (1724–1780) – французский график, острые по наблюдениям, изящные рисунки и офорты, посвященные парижской жизни.

10

Имеется в виду издание «Сказок и новелл» Лафонтена.

11

«Фостен» (1881) – один из последних романов Эдмона Гонкура.

12

Люсьенна – поместье неподалеку от Парижа, где находился замок графини Дюбарри (1743–1793), любовницы Людовика XIV.

13

Томас Лоуренс (1769–1830) – английский художник, портретист, его модели зачастую позируют в декорациях, подобных тем, какие описывает Пруст.

14

Гутьер (1732–1813) – французский литейщик и чеканщик, работал, помимо прочего, над оформлением светильников в Трианоне.

15

Анри Фантен-Латур (1836–1904) – французский живописец, близкий к импрессионистам.

Но, повинуясь знаку Вердюрена, пожелавшего отвлечь жену от негодующих воспоминаний, что могли бы пагубно отразиться на ее нервной системе, Сван обращает мое внимание на колье черного жемчуга, что украшает шею хозяйки дома, оно было куплено – причем жемчуг был тогда белым – у какого-то родственника госпожи де Лафайет, которой в свое время его подарила якобы сама Генриетта Английская, а жемчуг почернел в результате пожара, уничтожившего часть дома, что занимали Вердюрены на улице, названия которой я уже и не помню, и когда после пожара была найдена шкатулка с хранившимся в ней жемчугом, оказалось, он стал абсолютно черным. «А я знаю, где изображен этот жемчуг на шее самой госпожи де Лафайет, – настаивает Сван в ответ на восклицания ошеломленных гостей, – есть такая картина в коллекции герцога Германтского». Это коллекция, которой нет равных в мире, как заявляет Сван, уверяя, что я непременно должен осмотреть ее, коллекция, унаследованная знаменитым герцогом, любимым племянником своей тетки, госпожи де Босержан, а прежде ею владела мадам Атсфельд, сестра маркиза де Вильпаризи и принцессы Ганноверской, где мы с моим братом так любили когда-то очаровательного малыша по имени Базен – именно так зовут герцога. Затем доктор Коттар с удивительным тактом, выдающим в нем человека тонкого и благовоспитанного, вновь возвращается к истории жемчужин и сообщает нам о том, что катастрофы подобного рода производят в человеческом мозгу изменения, сходные с теми, что наблюдаются в неживой природе, и тоном философским, не свойственным, как правило, докторам, рассказывает нам о камердинере госпожи Вердюрен, который, чудом избежав гибели в том самом пожаре, стал совершенно другим человеком, и даже почерк его изменился настолько, что, когда хозяева его, бывшие в ту пору в Нормандии, получили от него письмо с сообщением о тех событиях, они решили, что это чей-то неудачный розыгрыш. Но изменился, как уверяет Коттар, не только почерк, из трезвого человека тот превратился в такого запойного пьяницу, что госпоже Вердюрен пришлось выгнать его. Затем, следуя любезному приглашению хозяйки дома, гости продолжают ученую беседу уже не в столовой, а в курительной комнате, где доктор Коттар рассказывает нам об известном ему случае настоящего раздвоения личности и приводит в пример одного своего больного, которого любезно предлагает как-нибудь привести ко мне; стоит только дотронуться до его висков, чтобы тот пробудился ко второй своей жизни, проживая которую он совершенно ничего не помнит о первой, и, будучи в этой жизни порядочным, добродетельным человеком, он неоднократно арестовывался полицией за кражи, совершенные им в другой жизни, где ведет себя как законченный негодяй. На что госпожа Вердюрен тонко замечает, что медицина могла бы поставлять более правдоподобные сюжеты театру, где зачастую интрига строится на патологических недоразумениях, а госпожа Коттар, продолжая тему, заявляет, что подобная история была уже использована одним автором, это любимый писатель ее детей, шотландец Стивенсон; услышав это имя, Сван, тоном, не допускающим возражения, говорит: «Уверяю вас, Стивенсон – это крупный писатель, господин де Гонкур, весьма крупный, под стать самым великим». И поскольку, задержавшись на великолепном плафоне с кессонами в виде гербов из старинного палаццо Барберини, взгляд мой перемещается на закопченные от пепла наших гаванских сигар раковины, Сван объясняет, что похожие пятна имеются на книгах, когда-то принадлежавших Наполеону I и которыми теперь, несмотря на свои антибонапартистские настроения, владеет герцог Германтский, и причиной их является табак, который император имел обыкновение жевать, но Коттар, чья любознательность поистине не знает пределов, заявляет, что пятна эти вовсе не от этого – «совершенно не от этого», – решительно настаивает он, – а от того, что он имел привычку всегда, даже во время битвы, держать в руке лакричные пастилки, чтобы как-то унять печеночные колики. «Ведь он страдал болезнью печени, что и стало причиной его смерти», – заключил доктор».

Здесь я остановился, потому что на следующий день нужно было уезжать, впрочем, наступило как раз то самое время, когда меня призывал к себе другой хозяин для службы, которой мы посвящаем каждый день половину нашего времени. Задание, что он дает нам, мы выполняем, когда закрываем глаза. Каждое утро он возвращает нас другому нашему хозяину, будучи убежден, что, не будь его, мы бы плохо служили тому, другому. Когда наш разум пробуждается вновь, любопытно узнать, что успели мы совершить у хозяина, усыпляющего своих рабов, прежде чем поручить им какую-то срочную работу; едва лишь труд завершен, самые хитрые пытаются тайком подсмотреть. Но сон борется с ними, не позволяя этого сделать, поспешно стирая следы того, что могли бы они увидеть. Прошло уже столько веков, а мы и не знаем толком, что же все-таки там.

Итак, я закрыл дневник Гонкуров. Вот очарование литературы! Мне вновь захотелось увидеть Коттаров, расспросить их про Эльстира, взглянуть на лавочку «Малый Дюнкерк» – интересно, сохранилась ли она – попросить позволения посетить особняк Вердюренов, в котором я обедал. Но я чувствовал неясное волнение. Разумеется, я никогда не отрицал, что не умею ни слушать, ни – едва лишь я переставал быть один – смотреть. Пожилая женщина не демонстрировала мне никакого жемчужного колье, и все, что говорилось об этом, проходило мимо меня. И все-таки я знал этих людей в своей обыденной жизни, я часто обедал у них, это были Вердюрены, Коттары, это был герцог Германтский – любой из них казался мне таким же обыкновенным, как моей бабушке – этот самый Базен, о ком она даже не подозревала, что он любимый племянник, самое дорогое существо госпожи де Босержан, любой из них казался мне бесцветным и убогим, я не мог припомнить ничего, кроме бесчисленных пошлостей, какими они были напичканы…

И вот над этим всем взойдет в ночи звезда!

Я сознательно оставил пока в стороне все возражения против литературы, которые могли породить во мне эти несколько страниц гонкуровских дневников, прочитанных мною накануне отъезда из Тансонвиля. Если даже не принимать во внимание ту особую, прямо-таки поразительную степень наивности этого автора мемуаров, мне не о чем беспокоиться, и тому имеется несколько причин. Прежде всего, что касается лично меня, точнее, моей неспособности видеть и слышать, которую упомянутый мною дневник продемонстрировал нелестным для меня образом, то ее нельзя все же назвать абсолютной. Обитал во мне некий персонаж, более или менее умеющий смотреть, но персонаж этот то появлялся, то исчезал, и оживал он именно тогда, когда проявлялась некая сущность, общая для множества вещей, и это была его пища и его радость. Тогда этот персонаж смотрел и слушал, но только лишь до определенной степени, наблюдение еще не включалось. Подобно тому, как геометр, который, как кожуру с плода, снимая с вещей их видимые свойства, воспринимает лишь линейную основу, от меня ускользал смысл сказанного людьми, ведь меня интересовало не то, что именно хотели они сказать, но как они это говорили, способ выражения, разоблачитель их характера или смешных черточек, или, вернее сказать, именно это и являлось конечной целью моих изысканий, источником моего наслаждения – найти общую для того и другого точку. Это случалось лишь тогда, когда я замечал, что мое сознание, до сих пор спокойно дремавшее, несмотря на оживленную беседу, которую я в это время вел и которая могла бы обмануть окружающих, не подозревающих, какое полнейшее равнодушие скрывается за этим оживлением, мое сознание вдруг радостно пускалось на охоту, но то, что намеревалось оно ухватить и осмыслить – например, одинаковость салона Вердюренов в разные времена, в разных обстоятельствах – находилось где-то очень глубоко, вне очевидного, в некоей зоне, расположенной на отшибе. Так, несомненное для всех очарование многих людей от меня ускользало, я просто-напросто был лишен этого дара – останавливать на нем свое внимание – так хирург под восхитительной округлостью женского живота видит скрытую внутри опасную болезнь. Я напрасно ходил на обеды в лучшие дома, я не видел других гостей, потому что, когда мне казалось, что я смотрю на них, в действительности я делал рентгеновский снимок.

Поделиться:
Популярные книги

Кодекс Охотника. Книга XII

Винокуров Юрий
12. Кодекс Охотника
Фантастика:
боевая фантастика
городское фэнтези
аниме
7.50
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XII

Бестужев. Служба Государевой Безопасности. Книга третья

Измайлов Сергей
3. Граф Бестужев
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бестужев. Служба Государевой Безопасности. Книга третья

Кодекс Охотника. Книга IV

Винокуров Юрий
4. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга IV

Адвокат Империи 3

Карелин Сергей Витальевич
3. Адвокат империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Адвокат Империи 3

Барону наплевать на правила

Ренгач Евгений
7. Закон сильного
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барону наплевать на правила

Дурашка в столичной академии

Свободина Виктория
Фантастика:
фэнтези
7.80
рейтинг книги
Дурашка в столичной академии

По осколкам твоего сердца

Джейн Анна
2. Хулиган и новенькая
Любовные романы:
современные любовные романы
5.56
рейтинг книги
По осколкам твоего сердца

На границе империй. Том 8

INDIGO
12. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 8

Матабар

Клеванский Кирилл Сергеевич
1. Матабар
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Матабар

Старая дева

Брэйн Даниэль
2. Ваш выход, маэстро!
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Старая дева

30 сребреников

Распопов Дмитрий Викторович
1. 30 сребреников
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
30 сребреников

Эволюционер из трущоб

Панарин Антон
1. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб

Адвокат вольного города 4

Кулабухов Тимофей
4. Адвокат
Фантастика:
городское фэнтези
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Адвокат вольного города 4

Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Ардова Алиса
1. Вернуть невесту
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.49
рейтинг книги
Вернуть невесту. Ловушка для попаданки