В польских лесах
Шрифт:
Тем не менее он не радовался, ибо знал, что, если он даже и создаст мир за шесть дней, никто не поверит, что у него нет тени, которая бы постоянно обещала людям, что камни мощеных улиц, дорог, камни лесов и пустынь он всегда сможет превратить в хлеб!
Это главное!..
Пламенные слова вырывались у Кагане с невероятной силой, падали огненными каплями в тишине, взрывались, ослепляли его самого, он останавливался с открытым ртом, сам не зная, что говорит. Тысячи огоньков, сверкая, куда-то увлекли его, и сквозь них, как сквозь тюлевые занавеси, там и сям прорывалась глубокая синева… И он увидал корабль. На корабле были евреи — неверующие, осужденные
Все в гостиной смотрели на Кагане, который стоял с открытым ртом и с глубоко ввалившимися, словно от сильного страдания, глазами. Прошло несколько минут. Он не понимал, почему вдруг вспомнился ему какой-то эпизод времен изгнания из Испании, не находил в нем связи с тем, что сам рассказывал, хотел уже сесть, как вдруг увидел стоящего у стены Мордхе. Этого было достаточно для того, чтобы в голове у него прояснилось.
Кагане вздохнул, вспомнил, на чем остановился, ухватился обеими руками за спинку стула и тихо продолжал:
— …И он бросился, подавленный, по улицам, запруженным людьми, и скорбел, что никто не замечает его.
Человек, похожий на него, следовал за ним. Он повернулся, посмотрел на незнакомца и задрожал. Незнакомец вытянулся, стал тоньше и полез на стену.
— Чего ты хочешь?
Незнакомец согнулся втрое, стал меньше, закачал головой, руками и ногами, стал похож на собаку, которую хозяин гонит от себя, и униженно улыбался.
— Ты не узнаешь меня?
— Нет.
— Я твоя тень!
— Кто ты?
Тень выпрямилась, стала длиннее и спустилась со стены. Она начала топтаться рядом, путаясь между его ног и еще униженнее улыбаясь.
— Я вижу, как ты слоняешься, словно потерянный, по улицам, страдаешь оттого, что никто не знает тебя, живешь в погребе… Твои жена и дети умирают с голоду… Не правда ли? Почему ты дрожишь?.. Ты так и не узнал меня?..
Голос Кагане стал глуше. Он чувствовал, что утерял ритм рассказа, не так хотел сказать, не то… Раньше, когда он, бывало, путался, он должен был сесть. Такие вещи не высасывают из пальца. Так рассказывать может всякий… И чем дольше он говорил, тем явственнее ему казалось, что слова тянутся, точно смола, что нужно делать паузу… Но он чувствовал себя таким слабым, таким беспомощным, что даже и этого не мог сделать, и продолжал:
— …Если хочешь, отдайся мне, и твой погреб превратится во дворец, прекрасные женщины будут счастливы, доставляя тебе удовольствие, все, от мала до велика, с радостью уступят тебе дорогу. Все будут шептать друг другу при твоем приближении, что это идешь ты. Ну, чего же ты молчишь?
Он стоял потрясенный, и, как только утвердительно кивнул, улицы, черные от людей, склонили перед ним головы. Повсюду кричали:
— Да здравствует гений! Да здравствует!..
А когда он устал от этого великолепия, люди надоели ему, он затосковал по уединению. Ему опять захотелось играть со звездами, перебрасывать их сотнями то туда, то сюда, гасить, снова зажигать, чувствуя в себе силу сотворить мир из ничего…
С горя он заперся и никого не хотел видеть. Но тень не отставала, и, где бы он ни прятался, пытаясь осмыслить случившееся, тень вырастала перед ним и мешала ему. Он молил ее со слезами:
— Чего ты хочешь от меня? Нам не о чем говорить. Я даже не понимаю твоего языка. Оставь меня в покое!
— Человек, — тень растянулась по стене, — если б ты задумался на минуту, ты понял бы, что жалобы и слезы тут не помогут. Ты мог превратить камни в хлеб; сделал ты это? Нет! Ты тосковал по мне, был несчастен оттого, что люди, которые теперь тебе опротивели, не знают тебя. Чего ж ты хочешь? Я могу заключить тебя в тюрьму, могу убить. Никого это не тронет, и никто тебе не поверит! Ты ведь предался мне, поменялся со мной местами, и я завладела твоей силой, которая создавала миры, и…
За окном слышались голоса, топот копыт. Мордхе понял, что это уезжают гости. Он вынул из кармана смятую бумажку, сообразил, что это письмо, и, зная, что нельзя читать чужие письма, не раздумывая, тут же принялся торопливо глотать фразу за фразой. Он плохо понимал текст, но одновременно чувствовал, что у него собираются вырвать из рук самое дорогое. Потом он сложил письмо, постоял с минуту, держась за виски, будто оглушенный ужасным известием, и постепенно стал успокаиваться. Он хотел уйти. Фелиция вышла ему навстречу.
— Вы потеряли вот это. — Мордхе подал ей измятое письмо.
— Что? — Она развернула письмо и побледнела. — Вы его прочли?
— Да!
Они с минуту глядели друг на друга, потом оба опустили глаза.
— Вы будете молчать, не правда ли?
— Вы хотите, чтобы я молчал?
— Да.
— Хорошо!
Она поднесла свою узкую тонкую руку к его губам:
— Спокойной ночи!
Мордхе поцеловал ее пальцы и в первый раз почувствовал, как горят у него губы.
Он вошел к себе в комнату и, не раздеваясь, бросился на кровать.
Глава VI
ВОЗДАЯНИЕ И ВОЗМЕЗДИЕ
Он долго лежал, уткнувшись лицом в подушку, не понимая, что с ним происходит. Чувствовал он себя, как после несчастья, нежданного-негаданного и оттого еще более ужасного.
Он знал, что совершается большая несправедливость, но не мог себе уяснить, против кого. Досадно было, что внутри него кто-то настойчиво твердил, что его долг открыть все реб Йослу. Он пытался взять себя в руки, стать сильным, чтобы сдержать данное слово, но, когда представлял себе Фелицию в объятиях Комаровского, переставал владеть собою. Он был готов ни перед чем не останавливаться. Все в нем буквально клокотало от ярости.
А потом, когда злость прошла, он лежал утомленный, с пустотой в сердце, словно из него что-то ушло и остался один свистящий ветер, и вспоминал, что точно так же чувствовал себя, когда отец и арендатор напали на него, отняли Рохеле и оставили ночью в лесу одного.
Он корчился, сжимал кулаки, зубами рвал наволочку на подушке.
А в глубинах его души звучал тем временем настойчивый голос; голос дразнил его, говорил, что он ничуть не лучше Комаровского, что речь идет не о Штрале, его родственнике, — это всего лишь предлог. Волнует его совсем другое. Недаром воспитывают человека испокон веков в понятии о справедливости, и он вроде бы принимает это понятие, а потом сам не знает, как встал на путь преступления.